читателя, потому что она участвует в создании его произведения.
По мнению М. Дюфренна, зритель, читатель, несущий ответственность за восприятие и освещение произведения искусства, должен быть на уровне произведения даже в большей мере, чем автор. Именно в этом заключена социальная активность искусства.
Ценность произведения искусства определяется потенциалом взаимодействия писателя и читателя, способностью мобилизации художественной активности и свободы последнего. Литература, по Сартру, есть призыв к свободе читателя, способ активизации этой свободы. Чтение есть договор между автором и читателем, построенный на взаимном доверии: «каждый требовательно рассчитывает на другого как на самого себя».
Искусство, как и мораль, не должно консервировать свои «категорические императивы», их ценность – в движении к новым ценностям, в повышении ответственности писателя и читателя, в расширении их потенциала свободы. Искусство – партнер этики, но не в смысле необходимости «пасти народ», но в смысле освобождения народа от ангажированности, конформизма, догматизма, всех форм духовного порабощения.
…Сартровский трансцендентальный принцип, или закон свободы, изначально обращен к свободе других людей, ибо «писать – это, стало быть, одновременно раскрывать мир и предлагать его как задачу великодушию читателя. Это значит прибегать к сознанию другого, чтобы заставить признать себя значимым в тотальности бытия». В связи с этим и само художественное произведение обретает собственно человеческие измерения: оно никогда не является чем-то естественным, но всегда «требованием и даром». Литература, в понимании Сартра, постоянно генерирует моральные принципы и моральные максимы, содержащие в себе всю палитру нравственной жизни общества, но, в отличие от официальной морали, как бы застывшей в ряде заповедей, литература и искусство представляют вечно обновленную и вечно обновляющуюся мораль в сознании и самосознании индивида и общества. Такая мораль способствует превращению свободы субъекта в свободу других.
Этика и религия
Всем своим сердцем я желаю… верить в то,
что некое потустороннее и незримое существо —
с участием относится к моей судьбе.
Но как сделать так, чтобы в это поверить?
Ш. Бодлер
Бодлер испытывал ужас перед злом бытия, но считал, что поэзия не должна быть прислужницей морали, не терпел буколической слащавости и ханжеской назидательности. Одно из его стихотворений в прозе кончается восклицанием: «Изучение прекрасного – дуэль, в которой художник в ужасе кричит перед своим поражением».
Для Бодлера этика – продолжение эстетики. Ссылаясь на слова Стендаля: «Живопись есть не что иное, как мораль, выраженная красками», поэт добавляет: «Если бы вы понимали слово мораль в более или менее широком значении этого слова, то же можно было бы сказать о всех родах искусства».
Здесь речь идет не о той наставляющей морали, которая своим педантическим видом, своим дидактическим тоном может испортить прекраснейшие куски поэзии, но о вдохновенной морали, скользящей невидимо в поэтической теме, как неуловимые токи всей мировой машины. Мораль не входит в это искусство преднамеренно; она с ним смешивается и сливается, как в самой жизни. Поэт – моралист, сам того не желая, просто вследствие изобилия и полноты своей натуры.
Моральность поэта не в «моральке», но в полноте изображаемой жизни. Аморально искажать жизнь, лгать, лицемерить. Поэт не должен преследовать определенную этическую цель, которая «ослабляет его поэтическую силу», поэзия не может отождествляться с наукой или моралью, ибо «истинное произведение искусства не нуждается в обвинительной речи». Мораль художника – полнота и правда жизни, еще – глубина изображения.
Фактически Бодлер засвидетельствовал рождение новой этики, в которой зло является неизбежной составляющей добра, и новой эстетики, в которой вне страдания нет красоты: зло – движущая сила жизни и горе – источник прекрасного, то есть искусства, поэзии.
Лишь тогда, смертный, сравняешься ты с поэтом, когда в снах твоих откроется ад.
Друг мира, неба и людей.
Восторгов трезвых и печалей,
Брось эту книгу сатурналий,
Бесчинных оргий и скорбей!
Когда в риторике своей
Ты Сатане не подражаешь,
Брось! – Ты больным меня признаешь
Иль не поймешь ни слова в ней.
Но если ум твой в безднах бродит,
Ища обетованный рай,
Скорбит, зовет и не находит, —
Тогда… О брат! тогда читай
И братским чувством сожаленья
Откликнись на мои мучения!
Доминирующая мысль «Гимна красоте» – добро и зло в равной мере рождают прекрасное, открывают «врата Бесконечного», возвращают в утраченный Эдем…
Будь ты дитя небес иль порожденье ада,
Будь ты чудовище иль чистая мечта,
В тебе безвестная, ужасная отрада!
Ты отверзаешь нам к безбрежности врата.
Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?
Не все ль равно: лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир от тягостного плена,
Шлешь благовония и звуки и цвета!
Этика Бодлера – не апология боли, зла, страдания, но осознание сосуществования несовместимых чувств: любовных признаний – с проклятьями, божественности – с греховностью и падением.
Бодлеровские литании Сатане ни в коей мере не носят богоборческий характер – это гимн независимости, свободы, человеческой надежды: Сатана – это тот, кто «вместе со Смертью, своей старой и верной любовницей, зачал Надежду – безумную прелесть!»
О мудрейший из Ангелов, дух без порока,
Тот же бог, но не чтимый, игралище рока,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Вождь изгнанников, жертва неправедных сил,
Побежденный, но ставший сильнее, чем был,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Все изведавший, бездны подземной властитель,
Исцелитель страдальцев, обиженных мститель,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Из любви посылающий в жизни хоть раз
Прокаженным и прóклятым радостный час,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Вместе с Смертью, любовницей древней и властной,
Жизнетворец Надежды, в безумстве прекрасной,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Само обращение Бодлера к образу Дьявола – продолжение давней литературной традиции, восходящей к Данте и Мильтону, наирелигиознейшим поэтам мира. Мятежный Сатана «Литании» наследует черты мильтоновского главы воинства, это не смирившийся ангел, утешитель страдальцев и знаток человеческих глубин, «приемный отец тех, кто