твой, на железе или камне, скажи, на камне?
Климовна все еще держала руку, на весу.
— Нет, на бумаге... — Она плохо понимала Варенцова.
— Бумага горит! — почти выкрикнул он. — Все горит, кроме камня...
Климовна молчала. Она стояла перед ним, не зная, что ответить, — она и в самом деле плохо понимала его.
Он взял сушеное яблоко покрупнее, близко поднес к глазам, рассмотрел, положил в ладонь Климовны — она ее держала открытой.
— Ты вот лучше помоги мне яблоки продать... У меня их и в самом деле — во! — он поднял руки над головой.
Она немощно свела худые плечи: партизанка, девочкой ушедшая в революцию, она никогда и ничего в своей жизни не продавала.
— Значит, камень не горит? — спросила задумчиво — она все-таки пыталась понять Варенцова.
— Не горит... камень! — заговорил он воодушевленно. — Вот умру и накажу поставить памятник! Нет, это тебе не картонка — камень! Будет стоять назло воде и огню... захочешь повалить — не повалишь... Железо проржавеет, сопреет бумага, и дерево червь тронет, а камень будет стоять....
Варенцов лишил ее языка, превратил. в. скифскую бабу, она стояла, зажав в ладонях яблоки, — он все слова отнял у нее.
Однако в природе, видно, быта сила, которая могла заставить женщину сдвинуться с места и даже повести рукой, — Климовна поднесла руку к груди, не выронив падалиц: у саманной халупы, чью камышовую крышу полуприкрыла просвечивающаяся крона белолистки, вдруг возникла характерная, с выгнутой спиной, фигура отца Петра и рядом с ним — человека в чесучовом пиджаке.
— Старший Разуневский...
Рука, зажавшая яблоки, вздрогнула.
— Это как же понять?..
Эко несмышлена баба: «Как понять?» Ну, не скажешь ей: Разуневский — родной дядя отца-нашего батюшки, а если толковать о чине, то церковный дипломат... Ну, что ей, неразумной, скажет это слово мудреное — «церковный дипломат»? Оно и Варенцову говорит немного, а куда уж. Климовне...
— Ежели молвить по-нашему, по-простецки, то дядя отца Петра, — произнес Варенцов, не отрывая глаз от тех, кто сейчас степенно последовал мимо саманной халупы Климовны. Странное дело, Варенцов ощутил, как студеным ветерком, студеным и ощутимо тревожным, пахнуло от всей фигуры церковного дипломата, от его роскошной спины, почти женской, от его синеватых седин, заметно взбитых на висках, от его массивной головы, которую он наклонял в такт неспешному шагу, — во всем его облике было что-то немыслимо холеное, нездешнее. Однако что означают эти приезды столичного гостя? Тот раз, когда возник разговор с дьяконом Фомой, Варенцов спросил в упор: «И какой смысл загонять молодого человека в этакую даль, а потом ездить к нему за тридевять земель киселя хлебать?» Но Фома был невозмутим, у него на все случаи жизни был припасен ответ: «Есть смысл — он его вроде, как на производство, послал на практику-стажировку!..» — «Ну, ты силен, брат Фома!.. — откровенно восхитился Варенцов. — Церква — производство?» — он на здешний манер говорил «церква». «А то как? Церква!.. Хочешь быть генералом, хлебни солдатских щей... Так сказать, выезд в поле, работа на местности!..» — «Это у отца Петра нынче работа на местности?» — «Верно слово: работа на местности!..» Ничего не скажешь, крепок дьяк Фома! Значит, работа на местности?..
— Небось хочешь окликнуть, Варенцов? — не скрыла усмешки Климовна, указывая взглядом на тех, кого почти растушевало предвечернее марево. — Окликни, окликни...
— Да уж дождусь, когда отец Петр повернет от вокзала... — молвил Варенцов серьезно — он действительно не терял надежды заманить к себе отца Петра.
Истинно, от вокзала на Подгорную, где обитает отец Петр, нет иного пути, как по варенцовской улице: если и очень хочешь разминуться — не разминешься...
Варенцов и в этот раз был не промах: отец Петр не минул варенцовской хоромины. Он был рад переступить порог варенцовского дома, но, оглядевшись, опечалился заметно. Наты не было. Он ходил по дому, не без любопытства оглядывая его и время от времени затихая: прислушивался — не скрипнет ли дверь, не звякнет щеколда...
Варенцов с пристальной неотступностью наблюдал за отцом Петром. Ну конечно же ему недостает в варенцовском доме Наты! Была бы она дома, он, пожалуй, был бы и сопокойнее, и радушнее, и просто веселее... Варенцов думал, что заманил отца Петра в дом... Какой там! Он сам пришел к Варенцовым! Когда шел на вокзал, держал в голове эту мысль, и иного пути у него не было... Хоть и поп, а мужик. Гляди в оба, Варенцов: холостой мужик! Говорят, призвал к себе на Подгорную вокзального брадобрея и окоротил патлы, кликнул еще раз и охорошил бороду: не поп, а присяжный поверенный... Кстати, сколько ему годов? Тридцать, тридцать два?
Но с отцом Петром Варенцов как-нибудь разберется, много труднее со старшим Разуневским. «Вот сейчас спрошу про церковного дипломата, напрямик спрошу...» Варенцов любил эти вопросы, заданные напрямик, — они заставали собеседника врасплох, вынуждали, как он полагает, быть искренним в большей мере, чем обычно.
— Фома давеча сказывал, что ваш дядя... как бы это выразиться поточнее, дипломат церковный, так?
Отец Петр точно переобулся на ходу, заменив башмаки на домашние туфли, — шаг его стал неслышен.
— Можно назвать и так: дипломат церковный...
Но Варенцова обуял кураж, какого не было прежде:
— Небось завидно стать... дипломатом церковным?
Отец Петр стоял в глубине комнаты в этих своих неслышных туфлях, вздыхая.
— Завидно, разумеется! — Вдруг рассмеялся, громко, как не смеялся прежде: надо было еще понять, какой смысл он вкладывал в это «завидно». — Завидно, — повторил он и насторожился — ему показалось, что бумажный колпак настольной лампы вздрогнул, восприняв движение воздуха, — видно, открылась входная дверь.
Когда хотела, она была осторожна, как мышь, и могла проникнуть в дом едва ли не в щелочку, не потревожив двери. Так было и сегодня: она вошла в сенцы незамеченной, но, подняв глаза, увидела на вешалке широкополую шляпу Разуневского и затихла в смятенном молчании, не зная, идти дальше или отступить.
— Не помешаю я вам? — крикнула она из прихожей и в доказательство, что это она, озорно стукнула каблучком об пол. Еще в сенцах она услышала голос Разуневского, и у нее упало сердце —