— пулеметный огонь уложил ее в Днепр. Он знал, что отец погиб, но не хотел думать сейчас, что это было так, — то, что он строил сегодня, он строил для живого отца.
Михаил работал в Закубанье едва ли не вторую неделю, когда туда пришла Ната.
В том, как она завязала с ним первый узелок беседы, все было по-женски хитро и просто. Она устроилась на обочине дороги, где он работал на своем катке, и раскрыла свой ящичек со стопкой ватмана, акварельными красками и кистями. Впрочем, там была и тетрадка по злополучной математике, но она была упрятана под ватманом. Он рассмотрел Нату, но не торопился обнаружить этого. Больше того, он даже выказал некое равнодушие, продолжая утюжить дорогу. Она закончила один рисунок и начала другой, а он, казалось, не видел ее. Они были терпеливы, он и она. Неизвестно, чем бы закончилось это, если бы солнце не разложило бы зоревые костры. Он выключил мотор и подсел к ней, подсел неблизко, не сводя глаз с рисунка. В рисунке была обстоятельность и та мера точности, привередливой, которая чуть-чуть сковывала свободу. Он сказал ей об этом. Она будто предвидела, что их разговор может принять такой оборот, и протянула ему кисть. Он принял кисть с готовностью. Сейчас два рисунка лежали рядом. Будто в глаза их были вставлены разные стекла. У нее взгорье было сине-дымчатым, почти голубеющим, у него — багровым, во всполохах степного солнца. У нее гора была округлой, без теней, у него — в изломах оврагов. У нее она, эта гора, была обнаженной, у него — поросла колючей акацией.
— Где вы увидели эту гору? — спросила она.
— А где увидели ее вы? — был его вопрос.
Неизвестно, чем бы закончился этот разговор, если бы она не призвала на помощь математику, — как потом он заметил, математика была ее верным служкой, приходя на помощь, когда ничто, казалось, уже не могло помочь...
С радостной тревогой Михаил замечал: он ждет встречи с нею. Он приметил в себе такое, что показалось ему странным. Она сбежала к реке, оставив на траве газовый шарф. Он смотрел на этот шарф и чувствовал, что этот кусочек материи будто одушевлен ею — шарф обрел способность, смешно сказать, излучать Х-лучи. Истинно, Ната раздвоилась: была здесь и у реки; газовый шарф точно стал частицей самой Наты... Потом Михаил приметил, что те Х-лучи исходят от камня, у которого она любила сидеть, привалившись, от ее учебника по алгебре, который она однажды оставила ему, от гарусной шапочки, которую она невзначай сунула ему в карман рабочей куртки и забыла.
Иногда он не видел ее по нескольку дней и, стараясь воссоздать ее облик в памяти, изумлялся ее красоте. Ее серые с желтыми крапинками глаза, заметно маленькие, с характерным разрезом, напоминающим запятую, вдруг становились серо-голубыми и лучистыми, точно их подернуло солнечной дымкой. Он так привыкал к новому ее облику, что, увидев ее, терялся: что происходит? До сих пор он полагал: все зависит от него, все в его власти, а тут вторглись силы, определенно чужие, и хотят навязать ему свою волю... Он хотел бы воспротивиться, но должен был сказать себе, что сделать это почти не в его власти. Но было и иное, что неодолимо их сближало: молчание. Особенно в те минуты, когда они раскрывали свои этюдники. Он устраивался в тени камня, каким-то чудом занесенного на склон взгорья; она — в расселине скалы. Ему казалось: они не видели сейчас друг друга, но незримые токи соединяли их. Они, эти токи, как казалось ему, держали их сознание в состоянии беспокойства, чуть-чуть угнетенного. Но работа заканчивалась, он устремлялся к Нате, и то, что видел он, не могло не вызвать у него изумления. Натин рисунок был правилен, неколебимо правилен. Этот рисунок не минул обязательных стадий: прежде чем обратиться к краскам, она долго и упорно выписывала его карандашом. Это его бесило — он-то был в том состоянии, когда до карандаша не доходили руки и рисунок начинался прямо с акварели. Он спрашивал ее: «А иначе ты не можешь?» — «И не хочу иначе, — отвечала она. — Меня надо учить рисунку...» Он был безудержен в своей фантазии: в его акварели вторгались краски, которые мудрено было рассмотреть в природе, что располагалась вокруг. Ната и это способна была отринуть с завидной стойкостью. Он говорил ей не без обиды: «Ты — не Душечка, ты не пойдешь за мной до конца». — «Конечно же не Душечка», — смеялась она. В ней были варенцовская рассудочность и, пожалуй, железность, хотя он и не сомневался в ее любви, не хотел сомневаться. Ему казалось: напрасно он пренебрег дружбой с Варенцовым. Если и способен кто-либо объяснить ему Нату, то конечно же Варенцов.
А у Варенцова была своя забота. Он все еще искал случая потревожить скроенное из стекол-лоскутов окошко, за которым свила свое вдове гнездо его печальная квартирантка Климовна — никто лучше ее не знал Кравцовых.
— Чего тебе не спится, Варенцов?.. — Климовна приоткрыла дверь халупы, но выходить побоялась.
— Что-то молодая хозяйка... загуляла. — Он помедлил, ожидая, что скажет Климовна, но та молчала. — Ты ее не видела... с вечера?..
Она продолжала молчать.
— Вот и не помню, — наконец сказала Климовна. — Кажись, видела, а может... не видела...
На какой-то миг Варенцов затаился: видно, пришло время начинать разговор без обиняков.
— Околдовал он ее, и только! — вдруг выпалил Варенцов и затих.
— Кто... околдовал? — спросила Климовна, приоткрывая дверь.
— Кто? Будто и не ведаешь! Твой Кравцов!
Дверь сейчас была раскрыта. Климовна стояла в дверях. В простенькой холщовой рубашонке, по всему исподней, в своих косичках, туго заплетенных и нелепо торчащих, она была похожа на девочку.
— Значит, Кравцов? — Климовна сжала кулачки-невелички, положила на грудь. — Нет, Михаил парень хоть куда!.. — ответствовала Климовна и сделала усилие, чтобы поудобнее поместить кулачки на груди. — Он — наш, он хороший...
— Мы все хорошие, когда спим! — едва ли не выкрикнул Варенцов.
— Нет, не говори, Варенцов! — вымолвила она и отступила во тьму. — Не говори!..
— Да ты куда, Климовна? — затревожился Варенцов. — Куда ты? Погоди!
— Я спать хочу! — произнесла