другой человек!»
А я тот же самый.
Вот уж действительно:
Все относительно,
Все, все. Все.
Набедренный пояс
Из шкуры пантеры.
О да, неприлично,
Согласен, ей-ей.
Но так одевались все
До нашей эры.
А до нашей эры им было видней.
Оделся по моде,
Как в каменный век.
Вы скажете сами:
«Да это же просто другой человек!»
А я – тот же самый.
Вот уж действительно:
Все относительно.
Все, все. Все.
Оденусь – как рыцарь я
После турнира.
Знакомые вряд ли
Узнают меня.
И крикну, как Ричард,
Я (в драме Шекспира):
«Коня мне!
Полцарства даю за коня!»
Но вот усмехнется
И скажет сквозь смех
Ценитель упрямый:
«Да это же просто другой человек!»
А я – тот же самый.
Вот уж действительно:
Все относительно.
Все, все. Все.
Вот трость, канотье.
Я из нэпа. Похоже?
Не надо оваций,
Зачем лишний шум?
Ах, в этом костюме узнали меня?
Тогда я надену последний костюм.
Долой канотье,
Вместо тросточки – стек,
И шепчутся дамы:
«Да это же просто другой человек!»
А я – тот же самый.
Будьте же бдительны.
Все относительно.
Все.
Думая о них, об этом недолгом ренессансном периоде XX столетия, периоде шестидесятых, о тех, кто пришел в искусство, кто проявил и заявил себя тогда, об их настроениях, находках, удачах и даже неудачах, я понимаю, что главным для них была вовсе не политика, не борьба с режимом или другие политические цели или идеалы. Диссиденство никогда не было определяющим настроением в их среде, а когда появились диссиденты, то и для них политическая подоплека была отнюдь не главным. Главным был поиск себя, возможность работать, самовыразиться через профессию, жадность к общению, личная, прежде всего внутренняя, свобода. И еще – стиль жизни. Гораздо более свободный, раскованный, эпатажный, такой непохожий на стиль жизни их родителей. («Балик, – говорила Микаэлу Леоновичу его мама, – актрисам можно дарить цветы, но жениться?!»)
Направленность их жажды была именно такой. И они совпали со своим временем. Им дали такую возможность, несмотря ни на какие статьи в «Известиях» или даже в «Правде», несмотря на все условности и безусловности приятия или неприятия. Тогда они выиграли еще и потому, что были вместе. Они еще не стали классиками, хотя многое, что было сделано в тот период, сегодня принято считать и, очевидно, стало классикой. Они были романтиками, они были свободными, они пересекались и скрещивались, они самовыражались. Но в лучших работах тех лет проскальзывает то, что говорит о полифонии их восприятия, о предощущении невозможности вот так жить всегда, о внутреннем одиночестве каждого. То, что можно назвать тоской по идеальному. Щемящая нота ностальгии. Не случайно самую ностальгическую картину тех лет – «До свидания, мальчики» – Микаэл Таривердиев называет самой поколенческой.
Эту щемящую ноту, эту внутреннюю грусть ярче, определеннее, концентрированнее сумел выразить он сам в своей музыке. Это было его интонацией, найденной, почувствованной однажды и не терявшейся никогда. Именно поэтому он был так особенно понят и востребован в шестидесятые. Это был тот короткий период, когда он совпал по своему внутреннему настроению, внутренней интонации со своими современниками и стал человеком своего времени. Время, когда он был понят и услышан, – отнюдь не время пика его популярности. Это именно шестидесятые.
Сергей Соловьев
В шестидесятые годы Микаэл написал свои первоначальные славные произведения, в том числе и сочинения, которые определили эти годы. Я бы сказал, это музыка, определившая музыку тех лет. Это музыка музыки, которую он безукоризненно слышал. Она действительно производила то самое впечатление легкости, невесомости, то впечатление, которое осталось в памяти от тех самых лет. Это назвали оттепелью. Я думаю, что это неправильно. Может быть, с политической точки зрения это правильно. Но оттепель – это что-то слякотное, это какая-то грязюка, большое количество рытвин и ухабов. Но на самом деле у меня от этих лет осталось ощущение первых дней мая, когда летает в воздухе тополиный пух, когда что-то растет на деревьях, что листвой-то назвать нельзя, это какая-то дымка, зеленая невесомость в невесомых облачках. Это ощущение раннего мая в Москве. Такое ощущение от шестидесятых годов сильно, ярко и ясно выражено в его музыке. Эту музыку любили, она беспрерывно звучала, вертелась на проигрывателях, которые обожали тогда выставлять на подоконники, устраивая соревнования. Микаэл это соревнование часто выигрывал. Огромное количество музыки Таривердиева звучало с таких вот проигрывателей.
Это сейчас прибегают к слову «плейбой». Но это особый, специальный разлив плейбоя. Микаэл был специфический, специальный плейбой, разлива шестидесятых. Если можно представить себе романтического плейбоя, такое вот взаимоисключающее сочетание, в котором есть дикая доверчивость, наивность, беззащитность и абсолютно романтическая настроенность души, вот эта дичь – плейбой Дон Кихот – вот это несуразное сочетание и воплощал в себе Микаэл.
С одной стороны, он был очень красив, импозантен, любил хорошо одеваться, хорошо выглядеть, красиво говорить, производить впечатление; с другой стороны, за всем этим стояла доверчивая, беззащитная и жутко увлекающаяся натура. Ему всегда было мало быть композитором. Его распирало что-то еще. Случайно мы заговорили с ним о фотографии. Выяснилось, что у него огромная собственная фототека, что он замечательно, превосходно понимает процесс обработки, печати различных типов пленки, он превосходный фотограф, профессиональный фотохудожник. Портрет, который висел в Доме кино над его гробом, был его автопортретом.
Микаэл Леонович – человек, который не по́шло, а очень естественно, органично воспринимал такое понятие, как «мода». И ему, пришедшему в профессиональную жизнь во второй половине пятидесятых, вероятнее всего, была удушающа и скучна атмосфера профессиональных композиторских