Пьер сразу же заметил монсеньера Нани, мирно сидевшего на низеньком диване; как тот и предвидел, они оказались совершенно одни, ибо вся публика устремилась в галерею полюбоваться на котильон. Здесь царила тишина, лишь вдалеке замирали звуки флейт в оркестре.
Аббат извинился за опоздание.
— Ничего, ничего, любезный сын мой, — успокоил его монсеньер Нани со своей неизменной любезностью, — я здесь прекрасно отдохнул… Как только толпа угрожающе разрослась, я укрылся в этом убежище.
Не упоминая прямо о королевской чете, он дал понять, что постарался, не нарушая этикета, избежать встречи. Если он и явился на праздник, то лишь из отеческой привязанности к Челии, а также из тонкой дипломатии, желая показать, что Ватикан не порывает связей с древним родом Буонджованни, столь прославленным в летописях папства. Разумеется, Ватикан не мог всецело одобрить этот брак, своего рода союз между старым Римом и новым итальянским королевством, однако он не желал и отстраниться, выказать безразличие, оставить на произвол судьбы своих преданных слуг.
— Итак, любезный сын мой, перейдем теперь к вашему делу, — продолжал прелат. — Как я уже сказал, конгрегация Индекса постановила осудить вашу книгу, но приговор будет представлен на подпись его святейшеству только послезавтра. У вас в запасе еще целый день.
Пьер не удержался от горестного восклицания:
— Увы, монсеньер, что ж я могу сделать! Я уже думал об этом и не вижу никакого выхода, никакой возможности защищаться… Разве мыслимо добиться приема, когда его святейшество хворает!
— Ну, святой отец не так уж серьезно болен, — возразил Нани с тонкой усмешкой. — Ему гораздо лучше, и еще сегодня, как всегда по средам, он удостоил меня аудиенции. Когда его святейшество чувствует себя утомленным, он не опровергает слухов о своей болезни: это дает ему возможность отдохнуть и понаблюдать за окружающими, узнать, кто из них лелеет честолюбивые замыслы, кто проявляет особенное нетерпение.
Но Пьер, слишком расстроенный, чтобы слушать внимательно, продолжал говорить о своем:
— Нет, теперь все кончено, я потерял всякую надежду. Вы говорили о чуде, но я не верю в чудеса. Раз я потерпел поражение в Риме, ну что ж, — я уеду, вернусь в Париж и буду там продолжать борьбу!.. Моя душа не покорилась, надежда спасти мир любовью не умерла, я напишу новую книгу, я скажу, в какой новой стране должна родиться и расцвести новая религия!
Наступило молчание. Нани устремил на Пьера свой умный, ясный взгляд, острый и пронизывающий, как стальной клинок. В глубокую тишину, в жаркую духоту гостиной, в зеркалах которой отражались бесчисленные огни свечей, ворвались громкие звуки медленного вальса и вскоре замерли.
— Сын мой, грешно предаваться гневу… Помните, в день вашего приезда я обещал, что, если вам не удастся добиться приема у его святейшества, я сам постараюсь это устроить?
Видя, как разволновался молодой аббат, Нани продолжал:
— Успокойтесь и выслушайте меня… К несчастью, у его святейшества порою не хватает мудрых советчиков. Его окружают люди искренне преданные, но недостаточно рассудительные. Я уже предупреждал вас и предостерегал от необдуманных шагов… Вот почему три недели назад я счел необходимым лично передать ваш труд его святейшеству, чтобы он соблаговолил просмотреть его. Я подозревал, что иначе книгу утаят от святого отца… И вот что мне поручено вам передать: его святейшество соизволил прочесть вашу книгу и выразил желание вас видеть.
Громкий крик радости невольно вырвался из груди Пьера:
— Ах, монсеньер, монсеньер!
Но прелат, с беспокойством оглянувшись вокруг, тут же велел ему замолчать, словно опасаясь, что их могут услышать.
— Тсс… тсс!.. Это секрет, его святейшество примет вас частным образом, никого не ставя в известность… Слушайте внимательно. Сейчас два часа ночи, не так ли? Завтра, ровно в девять вечера, вы придете в Ватикан и у каждой двери будете спрашивать синьора Скуадра. Вас всюду пропустят. Синьор Скуадра встретит вас наверху и проводит в покои его святейшества… И никому ни слова, этого не должна знать ни одна живая душа!
Пьер не мог сдержать восторга. Он порывисто сжал пухлые, мягкие руки прелата.
— Ах, монсеньер, какими словами выразить вам мою признательность? Если бы вы знали, какой мрак и отчаяние охватили мою душу, ведь я чувствовал себя игрушкой в руках могущественных кардиналов, все они только потешались надо мной!.. Но вы спасаете меня, возвращаете надежду! Я снова верю в победу, я брошусь к ногам его святейшества, светоча истины и высшей справедливости. Он, без сомнения, оправдает меня, ведь я же горячо его люблю, восхищаюсь им, я всегда боролся за его политику, за самые заветные его идеи… Нет, нет, быть не может, он не подпишет приговора, он не осудит моей книги!
Высвободив руки, Нани по-отечески покровительственно старался успокоить Пьера, слегка посмеиваясь над его чрезмерной восторженностью. Наконец ему это удалось, и он уговорил аббата пойти домой. Когда Пьер стал прощаться, все еще продолжая благодарить, прелат тихо сказал:
— Любезный сын мой, помните, что истинное величие в повиновении.
Пьер, которому хотелось поскорее уйти, разыскал Прада в «оружейной» зале. Их величества только что отбыли, их почтительно проводили до дверей князья Буонджованни и супруги Сакко. Королева по-матерински обняла Челию, пока король пожимал руку Аттилио, и оба семейства, удостоенные такой чести, сияли от гордости. Многие гости, следуя примеру королевской четы, тоже расходились, прощаясь с хозяевами. Граф казался еще более желчным и взвинченным, чем прежде: ему, видимо, не терпелось уйти.
— Ну, наконец-то я вас дождался! — сказал он Пьеру. — Удерем скорее, хорошо?.. Ваш соотечественник, Нарцисс Абер, просил передать, чтобы вы его по ждали. Он пошел проводить до экипажа мою приятельницу Лизбету… А мне просто необходимо подышать свежим воздухом. Пройдемтесь пешком, я провожу вас до улицы Джулиа.
Пока они одевались в прихожей, граф не мог удержаться от едких насмешек.
— Я только что видел, как они укатили вчетвером, ваши друзья, — сказал он резко. — Хорошо, что вы любите ходить пешком, для вас все равно не нашлось бы места в карете… Но какова донна Серафина, экая наглость в ее годы притащиться сюда под руку с Морано и похваляться, что она вновь вернула себе неверного любовника!.. А те двое, молодая парочка, просто не могу говорить о них спокойно! Сегодня они открыто явились сюда вдвоем, какое отвратительное бесстыдство, какая неслыханная жестокость!
У него дрожали руки, и он глухо пробормотал:
— Счастливого пути, счастливого пути, красавчик!.. Я слышал, как он говорил Челии, что вечером в шесть часов уезжает в Неаполь. Ну что ж, пусть едет, счастливого ему пути!
На улице, выйдя из жарких, душных комнат и ощутив свежую прохладу ясной ночи, оба спутника вздохнули с наслаждением. Стояла восхитительная лунная ночь, одна из тех светлых римских ночей, когда город дремлет под необъятным небосводом, словно убаюканный райскими грезами. Они пошли самой красивой дорогой, вдоль по Корсо и дальше, по проспекту Виктора-Эммануила.
Прада немного успокоился, но продолжал свои едкие насмешки; видимо, стараясь забыться, он говорил без умолку, с лихорадочной горячностью вышучивая римских дам и блистательный праздник, которым еще недавно так восхищался.
— Женщины, разумеется, роскошно одеты, но наряды им не к лицу, они выписывают туалеты из Парижа и даже не успевают их примерить как следует. Да и драгоценности тоже: они навешивают на грудь великолепные фамильные бриллианты и жемчуга, но в такой грубой оправе, что только уродуют себя! А если б вы знали, до чего наши дамы невежественны, до чего они распутны, хоть и корчат из себя недотрог! Все у них напускное, даже набожность; под их блестящей внешностью нет ничего, бездонная пустота. Я наблюдал сегодня в буфете, как они уписывали за обе щеки. Что и говорить, аппетит у них отменный! Заметьте, на этом вечере гости вели себя еще пристойно, не накидывались на еду. А посмотрели бы вы на придворный бал, как там объедаются, как толпятся у буфета, толкаются, как жадно пожирают все до крошки!
Пьер отвечал односложно. Он был весь поглощен своей радостью, только и мечтая о предстоящей беседе с папой, заранее представляя себе в мельчайших подробностях эту аудиенцию, о которой никому не имел нрава сказать. Шаги обоих пешеходов гулко раздавались на плитах широкой, пустынной улицы, и в ярком лунном свете резко выделялись их черные тени.
Прада вдруг замолчал. Он больше не в силах был притворяться веселым и оживленным, его изнуряла и парализовала жестокая внутренняя борьба. Раза два уже он ощупывал в кармане записку, набросанную карандашом, мысленно повторяя четыре строчки: «Предание гласит, будто во Фраскати растет смоковница Иуды, плоды которой смертельны для тех, кто претендует на папский престол. Не ешьте отравленных фиг, не давайте их ни домочадцам, ни слугам, ни курам». Записка была на месте, и он пошел проводить Пьера именно затем, чтобы опустить ее в почтовый ящик палаццо Бокканера. Граф продолжал идти быстрым шагом; через десять минут он бросит письмо в ящик, никакая сила в мире не удержит его, раз он твердо решил это сделать. Никогда он не допустит, чтобы кого-то отравили, он не способен на такое преступление.