— Вы знаете Тата? Как, неужели не знаете?.. Это же попугай моего дяди кардинала! Я подарила его дядюшке прошлой весной, и он его просто обожает, даже дает клевать со своей тарелки. Он сам ухаживает за птицей, выпускает погулять и сажает в клетку, а в холода так боится ее простудить, что постоянно держит в столовой, самой теплой из своих комнат.
Подняв глаза, Пьер увидел хорошенькую птичку с шелковистым пепельно-зеленым оперением. Зацепившись клювом за жердочку, попугай раскачивался и хлопал крыльями, резвясь на солнышке.
— Он умеет говорить? — спросил аббат.
— О нет, он просто кричит, — отвечала Бенедетта, смеясь. — Но дядя убежден, будто попугай отлично все понимает, и очень любит с ним разговаривать. — И тут, вспомнив почему-то о другом своем родственнике, троюродном дяде, живущем в Париже, Бенедетта вдруг спросила: — А вы не получали письма от виконта де Лашу?.. Он писал мне на днях о том, как он огорчен, что вы еще не добились приема у его святейшества. Он так рассчитывал на вас, так надеялся, что вы победите и его идеи восторжествуют!
Пьер действительно часто получал отчаянные письма от виконта, огорченного возросшим влиянием своего противника, барона де Фура, который успешно возглавил международное паломничество в Рим и собрал крупные суммы на динарий св. Петра. Это означало перевес старокатолической партии непримиримых и грозило свести на нет все завоевания либеральной партии неокатолицизма; необходимо было добиться от святого отца поддержки пресловутых обязательных корпораций и осуждения корпораций свободных, которым покровительствовали консерваторы. И виконт де Лашу засыпал Пьера поручениями и всякими сложными проектами, возлагая все надежды на его аудиенцию в Ватикане.
— Да-да, — вздохнул Пьер, — я получил письмо в воскресенье и еще одно вчера вечером, вернувшись из Фраскати… Я был бы так счастлив, так счастлив, если бы мог сообщить ему добрые вести!
Его снова захлестнула бурная радость при мысли, что вечером он наконец увидит папу, откроет ему свое сердце, пылающее любовью к ближним; без сомнения, святой отец милостиво ободрит его, поддержит, благословит на высокую миссию спасения общества во имя братской любви к бедным и униженным. И Пьер был не в силах долее скрывать тайну, переполнявшую ему душу.
— А знаете, все улажено, аудиенция назначена на сегодняшний вечер.
Бенедетта сначала не поняла.
— То есть как?
— Ну да, монсеньер Нани соизволил сообщить мне ночью на балу, что он передал мою книгу святому отцу и его святейшество выразил желание меня видеть… Я буду принят нынче вечером в девять часов.
Бенедетта вся вспыхнула, искренне радуясь удаче молодого аббата, к которому за это время горячо привязалась. Успех друга, совпавший с ее собственной победой, казался ей необычайно важным событием, как бы залогом полного и всеобщего торжества. Радуясь счастливому предзнаменованию, она воскликнула с восторгом:
— Ах, боже мой, это принесет нам удачу!.. Как хорошо, друг мой, как хорошо, что счастье улыбнулось вам тогда же, когда и мне! Это такая радость для меня, такая радость, вы даже и вообразить не можете… Теперь я уверена, что все у нас будет хорошо, ведь если кто-либо удостоится видеть папу, на дом, где живет этот человек, снисходит благословение божие, отныне даже гром небесный его не поразит.
Она смеялась и хлопала в ладоши от радости так громко, что Пьер забеспокоился:
— Тише, тише! Я дал слово сохранить это в тайне… Умоляю вас, не говорите никому, ни вашей тетушке, ни даже его высокопреосвященству… Монсеньер Нани очень разгневается.
Бенедетта обещала молчать. Она с умилением принялась восхвалять монсеньера Нани, их общего благодетеля, — ведь это он помог ей добиться расторжения брака. Потом снова засмеялась в порыве бурного веселья:
— Сознайтесь, друг мой, что счастье — самое главное на свете!.. Не требуйте же от меня сегодня, чтобы я оплакивала ваших бедняков и страдальцев, терпящих голод и холод… Единственное, что имеет значение, — это радость жизни! Она исцеляет все. Когда вы счастливы, вы забываете о страданиях, вы не чувствуете ни голода, ни холода!
Пьер оторопел, услышав такое неожиданное и странное решение роковых проблем нищеты. Он вдруг понял, что все его попытки проповедовать свои идеи этой девушке были напрасны: она родилась под сияющим, лучезарным небом, она унаследовала гордость и высокомерие древнего аристократического рода. Он хотел обратить ее к христианской любви, возбудить в ней участие к сирым и убогим, ко всему сущему, воодушевить мечтой о новой, возрожденной Италии. Но если ему удавалось растрогать Бенедетту страданиями бедняков в те дни, когда она сама страдала от жестоких сердечных ран, то теперь, исцелившись от мук, она верила, что все кругом счастливы, что все, подобно ей, наслаждаются знойным летом и мягкой, словно весна, зимой!
— Но есть ведь много несчастных, — попробовал возразить Пьер.
— О нет, нет! — воскликнула Бенедетта. — Вы просто не знаете наших бедняков!.. Любая девушка из Трастевере, если найдет себе дружка по сердцу, счастлива, как королева, и черствый хлеб кажется ей слаще пряника. Если у матери выздоровел ребенок, если мужчина победил в драке или выиграл в лотерею, им ничего больше не надо, — все одинаково радуются удаче, все одинаково любят развлечения… Вот вы мечтаете о справедливости, о равномерном распределении благ земных, но уверяю вас, истинно счастливы будут только те, кто радуется жизни, порою сами не зная почему, у кого душа поет в ясный солнечный день, вот как сегодня!
Пьер молча развел руками; ему не хотелось огорчать Бенедетту, опять напоминая ей о несчастных и обездоленных, которые в эту самую минуту погибали где-то там, далеко, изнемогая от физической боли или от душевных страданий. Но вдруг в светлом, прозрачном воздухе пронеслась огромная тень, и Пьер почувствовал бесконечную печаль, таящуюся в радости, беспредельную скорбь солнечного света, словно невидимая рука заволокла все мраком. Не закружилась ли у него голова от терпкого запаха лаврового дерева, от горького аромата померанца и самшита? Не воспламенила ли ему кровь сладострастная нега этого таинственного уголка возле древнего саркофага? Или же исступленная вакханалия барельефов навела его на мысль о неотвратимой смерти, настигающей среди любовных наслаждений, среди жарких поцелуев неутоленной страсти? На миг нежное журчанье фонтана показалось аббату скорбным рыданием, и все вокруг померкло, покрылось грозной тенью невидимой тучи.
Тут Бенедетта схватила его за обе руки, и он очнулся от наваждения, радуясь, что она здесь, рядом с ним.
— Не правда ли, я плохая ученица, друг мой? На редкость непослушная и непонятливая! — воскликнула она, смеясь. — Что поделаешь, некоторые идеи нам совершенно чужды. Нет, никогда вам не вбить их в голову римской девушки… Любите же нас такими, какие мы есть, довольствуйтесь тем, что мы красивы, что мы стремимся быть еще красивее, как можно красивее!
В эту минуту Бенедетта, вся сиявшая от счастья, была так хороша, что Пьер ощутил благоговейный трепет, словно перед лицом божества, перед лицом всемогущей силы, правящей вселенной.
— О да, вы правы, — прошептал он, — красота владеет миром, красота будет владеть им всегда… Боже, почему не в силах она утолить вечный голод, вечные муки бедняков!
— Полно, полно, жизнь так прекрасна! — радостно воскликнула Бенедетта. — Пойдемте завтракать, тетушка уж, верно, ждет нас.
Дамы завтракали в час, и в те редкие дни, когда Пьер оставался дома, ему ставили прибор в маленькой столовой третьего этажа, мрачной, угрюмой комнате, выходившей окнами во двор. В тот же час в большой солнечной зале второго этажа с окнами на Тибр кардинал завтракал в обществе своего племянника Дарио; он любил с ним беседовать за столом, ибо второй сотрапезник, секретарь дон Виджилио, почти не раскрывал рта и только отвечал на вопросы. Дамы вели хозяйство отдельно, у них была особая кухня и особая прислуга; только внизу помещались общие кладовые и буфетная.
Несмотря на унылый и мрачный вид маленькой столовой, выходившей окнами на темный двор, завтрак двух дам и молодого аббата прошел очень весело. Даже донна Серафина, обычно такая чопорная, казалась оживленной и довольной. Вероятно, она все еще наслаждалась вчерашним торжеством, своим появлением на балу под руку с Морано; она первая завела разговор о Буонджованни, расхваливая пышное празднество, хотя и созналась, что ее очень стесняло присутствие короля и королевы. Она рассказала, как ловко и дипломатично уклонилась от встречи с королевской четой. Донна Серафина выразила надежду, что известная всем привязанность ее к крестнице, Челии, послужит достаточным оправданием ее присутствия в этом нейтральном салоне, где смешались представители двух лагерей. Однако ее, по-видимому, все-таки мучила совесть, ибо она объявила, что сразу после завтрака отправится в Ватикан к кардиналу-секретарю хлопотать о каком-то заведении, где она состояла дамой-патронессой. Этим визитом на другой же день после бала во дворце Буонджованни она считала необходимым загладить свою вину. Никогда еще она не проявляла такого благочестивого рвения, как в последние дни, никогда еще не питала такой пламенной надежды, что ее брат кардинал скоро вступит на престол св. Петра: это было бы для нее величайшим торжеством, прославлением их древнего рода, необходимым, неизбежным триумфом, которого требовала ее фамильная гордость; во время недавней болезни Льва XIII донна Серафина уже чуть было не заказала новое облачение с гербом будущего папы.