Перед походом на Персию Александр Македонский роздал друзьям все свои богатства. Его изумленный полководец Пердикк спросил: «А что же ты оставляешь себе, государь?» Александр ответил: «Надежду!»
Надежда! Она мелькнула и в уме Либуше, когда, она сказала отцу:
— Хорошо.
Отец потребовал, чтобы она поклялась именем матери перед распятием. Либуше сняла со стены распятие и поклялась именем мамички Марты.
Придя в свою, комнату, Либуше упала на кровать. Она то плакала навзрыд, то безмолвно, словно окаменевшая, лежала без мыслей, без желания жить. К утру Либуше забылась. Проснувшись, она ужаснулась тому, что наделала. Исправить? Но как? На столике лежали конверт и бумага, приготовленные для письма Гаврилову. Либуше вложила белый лист бумаги в конверт с гавриловским адресом и разорвала его на части.
…Либуше крутилась как белка в колесе: университет, рынок, магазины, кухня, аптека. Ко всему этому прибавилась еще забота — скрывать от отца беременность. Но как скроешь ее? Тонкая, осиная талия неудержимо округлялась. Грудь набухала. Да и походка стала другой. Отец то ли в самом деле не замечал, то ли делал вид, что не замечает. Но наступил момент, когда дальше скрывать стало невозможно, и Либуше с трепетом, краснея и плача, рассказала обо всем профессору Ярославу Смычеку, умоляя его помочь ей. Старик долго хмыкал, протирая очки, затем забубнил какую–то песенку, шагая по передней. Либуше с волнением и страхом следила за своим учителем. После бесконечных томительных минут профессор Смычек подошел к Либуше и, похлопывая ее по плечу, сказал:
— Об аборте и речи быть не может. А с Иржи… Я плохой врач в таких делах. Но попробую.
Пока профессор находился у отца, Либуше была в передней. Конечно, ей, как и каждому, кто очутился бы на ее месте, показалось, что они говорят целую вечность. Но вот открылась дверь, и Смычек, красный, взъерошенный, сказал:
— Иди сюда, детка!
Либуше вошла. Отец, не поднимая головы с подушки, почти шепотом быстро проговорил:
— Пусть родится ребенок… И пусть растет без отца…
Глава десятая
Москву в первый день не удалось увидеть: загнали куда–то к черту на кулички — на станцию Л., в казармы. Сначала ничего нельзя было понять — толкались, как на вокзале. Но Гаврилов не волновался — он по опыту знал, что в кажущейся неторопливости армейской жизни заложен железный порядок. И действительно, спустя некоторое время все стало на свое место. А на следующий день после сна на жесткой, пахнувшей дезинфекцией койке Гаврилов, позвонив сначала в кадры Танкового управления, затем в Санитарное управление, получил указание приехать в Москву.
Электричка доставила его до Москвы, метро — до Арбата. В бюро пропусков пришлось долго ждать — в маленьком помещении было полно офицеров. Потом коридоры и кабинеты министерства, разговоры. Лишь к концу дня он освободился.
На Гоголевском бульваре Гаврилов кинул письмо в почтовый ящик. Это третье с момента расставания: первое он опустил в берлинский почтовый ящик, второе — в минский… А скоро ли он получит письмо от Либуше?
Он пошел к Ленинской библиотеке, чтобы на метро поехать к Ярославскому вокзалу, взять из камеры хранения чемодан и — на Беговую, где живет мать. Мама! Как она там? Больше месяца от нее не было писем.
Бедняжка! Вся ее жизнь — одни тревоги да ожидания!
Отец Гаврилова — казак, служил в совхозе «Отрадное», на севере донских степей. В совхозе воспитывались для Красной Армии подседельные кони. В табунах ходили приземистые башкирские аргамаки, туркменские тонконогие скакуны и рыжие, с подзолотцей, коренные дончаки — кони стройные и сильные. Содержалось в совхозе и несколько резвых, статных красавцев — коней орловской породы.
Лошади, кроме орловских аристократов, ходили в степях табунами.
Летом Гаврилов с отцом целыми днями пропадал у табунщиков. Мальчик научился скакать, удерживаясь под животом, делать стойки на седле во время бешеного галопа, умел, как настоящий всадник, дремать в седле.
Когда ему исполнилось четырнадцать, семья переехала из донских степей в Рузский район Московской области.
Никто не был так рад переезду, как мать: здесь не было проклятых скакунов! На подмосковном конном заводе лошади, слава богу, не подседельные, а ездовые — для обозов и артиллерии, тяжелые и смирные, как волы. На их широких крупах можно было сербияночку танцевать.
И отец и сын сначала очень тосковали по донским степям и по скакунам. Правда, Гаврилов–младший скоро утешился — он ходил с ребятами в ночное и в то же время настойчиво тренировался.
Мать, обрадовавшаяся было, что жизнь ее потечет наконец без тревог, скоро снова потеряла покой
Выдумки Василька не имели границ. Он то свешивался с высоких сучьев мачтовых сосен вниз головой: это упражнение называлось — «сон летучей мыши», то по дну переходил реку с тростинкой во рту — для дыхания. Были еще и занятия, в которых проверялась воля, — два часа без рубашки у комариного болота.
В школу Гаврилов таскал гантели. Он носил их в портфеле, чтобы «мышцы зря не висели, как мясо на крючьях в лавке», держал их под нагрузкой.
Не бросил он тренироваться и тогда, когда отца перевели в Москву, на ипподром, — стал ходить в школу бокса. Домой возвращался то с «фонарем» под глазом, а то и с рассеченной бровью. Но был доволен и не замечал, что для матери его занятия — лишняя морщина на лице.
Дорогая мамочка! Сколько же он доставлял ей огорчений! Заждалась, наверно, сына.
…Перед спуском на Моховую открылся Каменный мост, вид на Замоскворечье и северную часть Кремля с Боровицкой и Водовзводной башнями. Отсюда в ясную погоду открывается вид, в котором старое и новое удивительно легко сплетаются в одну неповторимую картину. Сколько ни смотришь, всякий раз она вызывает волнение в сердце. Шатры кремлевских башен и замоскворецких церквей, строгая решетка Александровского сада, классические зубцы кремлевской стены, стремительный «прыжок» Каменного моста, река в гранитной постели — до чего прекрасна Москва! И она будет еще прекраснее!
Кончатся походы, сражения, вернутся к мирным делам солдаты и снова будут строить столицу. Гаврилов, конечно, возвратится в свой трест по разборке и передвижке зданий. Вот он, там, за Каменным мостом, на Болоте. Придет в трест и скажет: «Товарищи, я техником больше не хочу работать, пошлите меня на кран или бульдозер! Хочу работать и учиться на вечернем отделении архитектурного института».
За спиной — смех. Гаврилов оглянулся — толпа девушек выходила из Ленинской библиотеки. Студенты! Молодежь! Он тоже будет учиться. Он тоже еще не старый. Скорее бы демобилизоваться. А как мало среди студентов парней. Вот что война–то наделала!
Уже десять минут Гаврилов топчется на площадке у двери, звонит, но никто не открывает. Проходит еще пять минут, а результат все тот же. Гаврилов спускается на первый этаж. Здесь повезло — сразу же после звонка послышалось шарканье ног, и вскоре загремела накладная цепочка. Между дверями образовалась щелочка, в которой показался крохотный круглый беспокойный глаз. Он проворно обежал Гаврилова с головы до ног, затем остановился на уровне гавриловского лица.
— Вам кого? — раздался продымленный бас.
Гаврилов сказал, что вот уже минут пятнадцать он звонит в третью квартиру, а ему никто не открывает.
— И не откроют!
— Почему?
Потому что Евграфа Ивановича нет, он в Йпонии, на розыгрыше «Дерби»…
— Какой Евграф Иванович?
— Лясовицкий. Наездник.
— А при чем тут Лясовицкий?
— А при том, что это его квартира.
— Как его? Там же мать моя живет! Это же квартира моего покойного отца.
— Вы Гаврилов? Боже!
Дверь раскрылась, и перед Гавриловым появилась оплывшая, постаревшая кассирша бегов Алевтина Петровна Смирницкая.
— Га–алубчик! Какой же большой стал! Не узнать! Боже, а статен–то!
— Скажите, — робко перебил ее Гаврилов, — а где же моя мама?
— Екатерина Никитична? Да она уже второй месяц живет в Замоскворечье. Недалеко от Третьяковки. Ах, забыла я, в каком это переулке… В Денежном, кажется. Нет! Денежный — это на Арбате… Постойте, как же, а? Вот ведь вертится на языке, а не поймать! Банковом? Нет!.. Вспомнила! В Монетном. Постойте, нет!.. В Старомонетном. Да, да! А номер дома. Какой же номер дома? Ах, память, ах, склероз проклятый! Пойду посмотрю, у меня где–то, кажется, записано. А вы заходите сюда. Заходите, заходите! Боже, как же вырос! А орденов… мамочки!
Бормоча под нос, Алевтина Петровна пошла в комнату, а Гаврилов остался на лестнице.
Лишь через полтора часа он попал на Старомонетный, разыскал старенький флигелек с кошкой на крыше и тощей сиренью во дворе.
Матери дома не оказалось, она была на работе. Гаврилов улыбнулся — вот она у него какая! В ее годы — матери перевалило за шестьдесят — можно было бы и не работать. Тем более она получает пенсию за отца и его денежный аттестат. Но разве она станет сидеть сложа руки? Гаврилов представил себе, что мать ответила бы на его вопрос: «Да как же, сынок, сидеть дома, когда все работают. И людей–то сейчас не хватает. А я ведь еще и не старая!»