…Полковник с учтивостью кавказца встал из–за стола и вышел навстречу Либуше, усадил ее в кресло. Не показывая виду, что визит Либуше пришелся не ко времени, полковник украдкой посмотрел на часы, затем с легким вздохом склонил голову в сторону Либуше, как это делают тугоухие, и приготовился слушать. Либуше долго не могла начать, трудно было сказать полковнику, какая причина привела ее в штаб. Полковник помог ей, спросил об отце и дяде Яне. Когда Либуше рассказала, что с отцом, полковник покачал сочувственно головой и спросил, не нужна ли какая помощь. Либуше поблагодарила. Во время ее рассказа полковник несколько раз незаметно посматривал на часы. Наконец он извинился, встал из–за стола и сказал, что, если пани Либуше позволит, он будет слушать ее и одновременно соберет кое–какие бумаги, так как времени у него совершенно нет, а полк завтра покидает Прагу.
Кровь отлила от лица Либуше.
— Как покидает Прагу? — произнесла она беззвучно, только губами, и, испугавшись, что выдает себя, робко проговорила: — А как же лейтенант Гаврилов? Он приедет в Прагу или…
Полковник сказал, что лейтенант Гаврилов присоединится к полку в Москве. Она хотела спросить: «Как в Москве?», но не смогла. Полковник понимающе прищурил глаза, подошел к Либуше и по–отечески погладил по голове. Затем сказал, что он очень жалеет, но у него нет времени навестить уважаемого доктора Иржи Паничека. Он просит передать самые наилучшие пожелания. Либуше хотела объяснить полковнику, что она не может сделать этого, так как отец рассердится, если узнает, что она ходила в полк, и опять не смогла… Полковник спросил ее, не хочет ли пани Либуше что–нибудь передать лейтенанту Гаврилову. Может быть, письмо? Нет? Тогда, может быть, на словах? Тоже нет?
Только после того, как Либуше вышла из штаба, она поняла, какую глупость сотворила, записку Гаврилову можно было бы послать! Какая же она дура!
Пока Либуше корила себя, на небе, со стороны Петржинской обсерватории, с холмов которой в хорошую погоду туристы любуются видами Стобашенного города, наплыли облака. Беленькие, пушистые, как цыплята, редкие, как степной дозор, они скоро сбились в кучу, к ним подошли из–за горизонта другие. Вскоре облачка собрались в плотное серебристое стадо и накрыли столицу. Либуше долго глядела на них, и ей захотелось самой стать таким же легким серебристым облачком, которое не знает жестоких законов, ограждающих жизнь человека не только от пороков и глупостей, но порой и от истинного счастья…
Либуше разбудил солнечный луч. Она с наслаждением потянулась, зажмурив глаза от удовольствия. Но когда поднесла к глазам крохотный золотой кружочек с паучком лонжиновского циферблата, то чуть не вскрикнула, — проспала! Четверть девятого — давно уже надо было смерить температуру и давление отцу и взять кровь на тромбоз. Ах ты господи! Скорей халатик на плечи и в ванну.
После ванны быстро справилась и с давлением и с кровью, — температуру отец сам измерил.
Она едва дождалась, когда «милый Иржик» (увы, теперь совсем не милый) съел свой завтрак. Он ел медленно, как бы смакуя. Сама же Либуше проглотила чашку суррогатного кофе без всякого аппетита и хотела уйти — надо же застать на месте полковника Бекмурадова и сделать то, что должна была, но не сделала, по робости или по глупости, вчера, — передать записку Василю. Но тут отец потребовал шлепанцы и палку, он, видите ли, хочет сам пройти на ту половину квартиры, где ванна и уборная. Да, сам. А раз он хочет, то тут уж ничего не поделаешь. Хотя, быть может, в это самое время полковник Бекмурадов и собирается уйти из штаба, ведь полк сегодня отбывает в Москву.
Звонок в дверь. Это дядя Франтишек — старый почтальон. Вместе с газетой он подает письмо. Это письмо оттуда — из Москвы. От Василя. Хотя прошло, вероятно, не больше минуты, но ей показалось, что перед глазами вечность пронеслась, пока она решилась на это: газету отцу, а письмо за пазуху. Зачем она сделала это? Ведь клялась же. Ну да, клялась. Она и не собирается вскрывать письмо, она просто подержит его у сердца… Чуть- чуть. А теперь скорей к полковнику — успеть бы застать его!
Кажется, ступенек на лестнице раньше было меньше, а теперь уйма, словно ты живешь не на третьем, а на тридцать третьем этаже. И до трамвая стало как будто дальше.
Полковника в штабе уже не было. Ей сказали, что, приди она минутой раньше, непременно застала бы его. Господи, почему она такая невезучая!
На обратном пути пришлось постоять у трамвайной остановки, пока по улице, лязгая стальными траками, поднимая едкую пыль, шли танки. Солнце уже успело накалить воздух. Было душно, пыльно, досадно. Когда колонна танков выползла из улицы, в хвосте ее Либуше увидела на «виллисе», рядом с Морошкой, полковника Бекмурадова. Она крикнула, но стоял такой сумасшедший грохот, что ее, конечно, не услышали. И на взмахи платочка никто не обратил внимания.
Долго Либуше смотрела вслед танкам и ничего не видела, кроме широкой, обтянутой тонким, светло–зеленым габардином, подмокшей спины полковника. В Прагу пришло лето. Причем жара «завинтила сразу на всю катушку».
В костеле, куда Либуше зашла без всякого заранее обдуманного намерения, было сумрачно. Свет едва пробивался через цветные витражи. Либуше прошептала молитву, затем вытащила из–за пазухи письмо Василя, подержала его в руках, прижала к груди, потерлась щекой и, оглянувшись, не видит ли кто ее, поднесла его к губам, и тут же к ней явилась мысль, а что будет, если она откроет конверт и прочтет, что пишет Василь? Прочтет и положит обратно, и милый Иржик ничего не узнает. А клятва? Разве можно преступить ее? Нет конечно! Она и не собирается преступать — она только посмотрит.
Разглядывая конверт, Либуше нашла в правом углу крохотную щелочку — отклеилось либо сначала было плохо заклеено. Вот в это место шпильку, затем осторожно провести вниз, и клапан откроется. Тут и дела–то на секунду. Христос простит ее. Только смелее — никто на нее не смотрит.
Она уже почти открыла, как вдруг ей показалось, что храм вздрогнул. Либуше охватил страх, и она уронила письмо на колени. Орган. Да, это его мощный гул потряс костел. Голос органа подхватил звонкий, чистый, как вешний ручеек, хор мальчиков. Но тонким ручейком хор оставался, может быть, не больше минуты, скоро он превратился в поток буйных звуков. Они высокой прибойной волной взметнулись к вершине расписного купола. И, достигнув его, горной лавиной пали вниз и здесь сшиблись с новой, встречной волной, и вскоре весь храм потонул в них. Попав в этот ошеломляющий волноворот звуков, Либуше почувствовала, что она обезволена, что не будет у нее сил преступить клятву. Когда месса кончилась, Либуше, прижимая к груди письмо, расслабленной, старушечьей походкой вышла из костела.
Домой она вернулась поздно, умиротворенная и, пожалуй, даже счастливая, оттого, что не нарушила клятву, хотя и была близка к этому.
Глава тринадцатая
Гаврилов уже имел билет на самолет в Берлин, когда в казарму прибыли представители из Министерства вооруженных сил и объявили большой группе офицеров, что их поездка на Запад отменяется и каждому надлежит явиться по таким–то и таким–то адресам.
Гаврилову было сказано, что его полк, прибывший вчера из Праги в Москву, уже переброшен с Киевской дороги на Северную и стоит на станции такой–то, на пути таком–то…
Прежде чем явиться в полк, Гаврилов кинулся к Кировским воротам, на почтамт, — от Либуше ничего не было. С почтамта он поехал на Старомонетный, оставить матери письмо и деньги, затем на Ярославский вокзал.
Бекмурадова в штабном вагоне не было, он уехал в Министерство вооруженных сил.
Танкисты уже знали, что их отправляют на Дальний Восток. В ожидании полковника они толпились у вагонов и платформ, точили лясы и перестреливались «прямой наводкой» с проходящими мимо работницами трикотажной фабрики. Загорелые, ладные, в хромовых, блестевших на солнце сапожках, в пилотках, в осыпанных орденами видавших виды гимнастерках, танкисты были картинно хороши.
Хороши были и женщины. До прибытия танкистов они мало следили за собой — не до того было. Четыре года — «Все для фронта!». А теперь эти труженицы, впервые увидевшие тех, для кого они трудились в годы войны, расцвели, как яблоньки.
Было начало теплого и ласкового подмосковного лета. Цвела сирень. Летний ветер гнал из леса, недалеко от станции, горьковатый запах хвои.
Из деревни, что раскинулась за полотном железной дороги, доносились крики петухов и мычание телят. К ним примешивались звонкие удары молотков — железнодорожники проверяли «ося», хриплые гудки маневровых паровозов и бешеный аллюр тяжелых поездов, проносившихся мимо станции от Москвы и к Москве.
За станционным переездом дорога круто заворачивала вправо и скрывалась за подступавшими к насыпи лесами. Убегающие вдаль рельсы, тающие на полях рваные клочья дыма и голоса гудков наводили тоску.