Разговор у нас не завязывался; Анастасии Михайловне не часто, должно быть, удавалось выбираться на загородное приволье. Она ступала легко, мелкими энергичными шажками. С лица у нее не сходило выражение какого–то молчаливого благоговения перед окружающей природой. На этом по–городскому бледном лице удивительно выглядели глаза, такие черные, что, когда она снимала пенсне, казалось, будто две большие капли туши падали на ватман.
Шаги Павла Леонтьевича были грузней и реже. Он подобрал на дороге березовую палочку, вроде кнутовища, но не опирался на нее, а выбрасывал как–то по–особенному, отчего она чертила на пухлой пыли зигзаг полувосьмерки. Павел Леонтьевич добивался единообразия и четкости рисунка, это его, видимо, забавляло. При пешем хождении на далекие расстояния человек всегда старается придумать какое–нибудь нехитрое занятие, чтобы путь казался короче. Считает например, телеграфные столбы, сбивает посошком придорожные травы или одну за другой поет все известные ему песни.
Мне на этот раз ничего не надо было придумывать. Я никогда не хаживал в Слепнево, дорогу же к нему отлично знал вплоть до Кустовского леса, где впервые ощутил дружескую поддержку земли в час артиллерийского боя, научился различать по звуку калибр летящего снаряда. И понятно, что, снова ступив на эту памятную дорогу, я; искал на ней знакомые следы минувших времен. Вот там, влево, — лесок. В нем прежде стояли брезентовые палатки санитарного батальона, туда часто сворачивали через пашню машины с красными крестами на кузовах. Здесь, возле самой обочины, должны быть капониры гаубичной батареи…
Время прошло, и многое переменилось. В леске мелькали лоснящимися боками черные с белым коровы; пастух в клеенчатом плаще стоял на опушке и из–под руки смотрел на нас; капониры почти сровнялись с землей; в них сочно зеленела высокая трава. Теперь взглянет прохожий и не подумает о том, для чего рылись эти квадратные широкие ямы. Ямы и ямы. Может быть, глину брал кто–нибудь для печки…
Миновали деревню. Только из надписи «Витинская добровольная пожарная дружина», выведенной красным на бревенчатом сарае, узнал я, что это — Витино. Ни одной знакомой избы. Стоят новые, с лохматой паклей в пазах, между бревнами домики.
— Как это быстро все! — прервала сосредоточенное молчание Анастасия Михайловна. — Когда мы шли тут в первый год после войны, деревни не было. Не деревни, вернее, а домов. Люди жили в землянках. Восемь землянок. Нарочно сосчитала.
Я давно заметил, что иной раз совершенно незнакомые люди рассказывают вам о себе так, будто вы уже знаете их историю и они только хотят напомнить отдельные ее эпизоды. Так именно заговорила и Анастасия Михайловна.
— Каждый раз, — сказала она, — когда я иду по этой дороге, я вижу его как живого. В пыльной, потной гимнастерке, с ружьем на плече. Шагает, совсем–совсем взрослый… Подумать только, мы с вами ступаем на те же песчинки, на те же камушки, по которым и он шел в своих тяжелых сапогах!..
— Настя, Настя!.. — строго окликнул Павел Леонтьевич.
Но Анастасию Михайловну не остановил его предостерегающий оклик.
— Разве вы, — она даже коснулась рукой моего плеча, — разве вы осудите мать за разговор о сыне? Если бы вы только знали его, нашего Виктора!.. Мы сидим за поздним обедом с Павлом Леонтьевичем… Это были самые первые дни войны. Состояние, понимаете сами, тревожное. А тут еще и Виктора с утра нет. Вдруг телефон. Звонит старинная моя приятельница… Это, говорит, не о вашем Викторе пишут в газете? Тоже Беляев. Тоже окончил школу с медалью…
Анастасия Михайловна сняла пенсне; оно, качаясь, повисло на тонком шелковом шнурке.
— Я его спросила вечером, — продолжала она, подслеповато щурясь, — почему он это скрыл от родителей. «Не хотел, говорит, тебя огорчать, мама. Ты бы разворчалась и так далее». Почему же и так далее, Витя? Если ты первым пошел записываться на фронт, значит, твоя семья тебя так воспитала, значит, твоя мама…
— Ну брось ты, прекрати эти разговоры! — Павел Леонтьевич взял ее под руку. — Погляди лучше, какая благодать кругом.
Он перестал чертить восьмерки на пыли, нес палочку под мышкой, ступал еще грузней. Позади нас в бесконечность тянулись три длинные тени. Солнце ушло в сосны, утратило свои очертания, путалось в деревьях, косматое, будто огромная кисть, обмакнутая в сплав золота с кармином; казалось, кто–то незримый из края в край мазал этой кистью по небу, по земле, широко, не разбирая. Неутомимое летнее солнце так же щедро малярничало и в тот вечер, когда, целясь прямо под него, бросали свои десятипудовые снаряды морские пушки с железнодорожных платформ. Она права, эта мать: мы шагали сейчас не только последам ее сына, но по земле, истоптанной тысячами ног в армейских сапогах.
Хотя мы долго потом шли молча, но женщина в мыслях, наверно, продолжала свой рассказ. Несомненно, это было так, потому что вслух она внезапно сказала:
— Вначале, конечно, надеялись. Но разве что–нибудь изменишь надеждой! Не нас одних постигло такое горе… И вот, когда надеяться давно перестали, когда окончилась война, вдруг получаю письмо. Возвращаюсь после уроков из школы и достаю его из ящика на дверях. Верчу в руках. Боже!.. Нет, вы этого не поймете… Адрес–то, адрес на конверте был надписан моей рукой! Вернулся откуда–то ко мне один из тех тридцати таких узких, с фиолетовой каемочкой конвертов, которые я старательно надписывала в последний вечер перед тем, как Виктор должен был уезжать на фронт. «Поленишься сам- то, — сказала я ему, — знаю тебя. На, и пиши маме хотя бы по одной строчке каждые три дня». Я ведь думала, что война окончится в три месяца.
Она виновато улыбнулась и продолжала:
— Обещал писать чаще, каждый день. И только вот через четыре года пришло первое письмо в моем конверте. Я не могла сдвинуться с места. У меня дрожали руки. Я страшилась раскрыть конверт. «Неужели не может быть чуда?» Я готова была поверить…
— Вот что, Настя, — решительно заявил Павел Леонтьевич, останавливаясь на дороге. — Или разговоры, или ходьба. Что–нибудь одно. — Он так ткнул палочкой в землю, что переломил палочку надвое и отбросил ее за канаву. — Нет, в самом деле. — Павел Леонтьевич обернулся ко мне. — Расстроит себя этими разговорами, слезы начнутся.
Чувствовалось, что слова эти были предназначены не столько мне, сколько Анастасии Михайловне, и что они — своего рода косвенная просьба извинить его за грубость. Но Анастасия Михайловна уже обиделась, замолкла, и разговор окончательно разладился.
Землю тем временем прикрыли летние сумерки, с полей и из леса к дороге подступала теплая тьма, пахло вянувшими травами. С высокого неба, скрещиваясь, валились отсветившие звезды. След их, белый, держался мгновение и угасал навсегда. В лугах изо всех сил работали дивизионы сверчков. Два филина, стараясь как, можно страшнее ухнуть, пугали друг друга, в лесу. Далеко в стороне девичьи голоса тянули песню, и можно было разобрать, что поют там о молодом казаке, который гуляет по Дону.
Где они устроились, эти девушки: на бревнах ли за околицей, у прудка ли, на взгорке у дощатой мельницы? Или сцепились руками и ходят по деревенской улице, дразнят парней, которые в сторонке светят огоньками папирос?
В памятные мне дни в этих местах тоже торчали на пожнях приземистые конусы тугих снопов, сложенных в бабки, и тоже стояли такие теплые вечера и тихие ночи. Но в тех ночах единственным голосом был голос патрулей, бесшумно выступавших перед вами из придорожных кустов, чтобы окликнуть коротко: «Пропуск!»
Теперь поют девчата, и беда ли в том, что ночь так коротка, что еще до солнца суровая мать растолкает на жатву заспавшуюся дочку, подымет запрягать коней только под утро залегшего на сеновале сына? Немолоды были мои спутники, но, думал я, и их, должно быть, тянуло в этот час подсесть к тем день завершившим певуньям, послушать, да и подтянуть про донского казака.
Песни остались позади. Лесные вершины сплелись над нами, посвежело. Мы шли как в туннеле. Шаркали по дороге башмаки притомившегося Павла Леонтьевича, постукивали каблучки Анастасии Михайловны.
Вскрикнула сова и пролетела так близко, что в лицо пахнуло ветром от ее бесшумных, мягких крыльев. Тени мерещились в лесных потемках, вставали над осыпанной сосновыми иглами землей. Минувшее теснилось вокруг. Я закрывал глаза, видел вновь, как по глухим тропинкам спешили незримые связные, в окопах ждали приказа незримые стрелки, а возле скрытой в ельнике палатки шагал наш полковник, путаясь ногами в жестких стеблях гоноболи. Он только что поставил свою подпись под этим тщательно продуманным приказом, который понесли в пакетах, спрятанных за пазухой, связные. С рассветом — атака на Слепнево…
Кончился Кустовский прохладный лес. Снова с лугов тянуло травами и теплом. Обочины дороги оскалились бетонными клыками надолб, сброшенных в канавы. Тут был когда–то передний край. А дальше… дальше лежала земля, мне неизвестная, хотя я трижды топтал ее в атаках и, кажется, здесь вот, среди этих надолб, полз однажды, раненный в бедро.