Кончился Кустовский прохладный лес. Снова с лугов тянуло травами и теплом. Обочины дороги оскалились бетонными клыками надолб, сброшенных в канавы. Тут был когда–то передний край. А дальше… дальше лежала земля, мне неизвестная, хотя я трижды топтал ее в атаках и, кажется, здесь вот, среди этих надолб, полз однажды, раненный в бедро.
Залаяли в разноголосицу псы, разбуженные нашими шагами. Мы шли по длинной улице Слепнева. Навстречу подымалась ленивая луна; холодный; свет ее до берегов заполнил шумевшую на каменистых перекатах реку; деревня в лунных тенях казалась голубой. И только два оконца, как стерегущие кошачьи глаза, желтели в этой дымной голубизне.
— Свои, Ефим Алексеевич, свои, — сказала Анастасия Михайловна, когда после ее стука в раму одного из светлых окон там, за стеклами, по листьям фуксий скользнула кисейная занавеска.
Двери открыл высокий и, как почти все высокие, сутулый человек одних лет с Павлом Леонтьевичем; на нем было черное пальто, в спешке застегнутое криво, и разношенные, широкие валенки.
— Еще прошлой субботой ждали, Анастасия Михайловна. Чуяли: должны вы быть в такую пору, не иначе. Как здоровьишко, Павел Леонтьевич? — говорил он, приглашая в избу.
Пригласили и меня: куда, мол, идти по незнакомым местам ночью. Утро вечера мудреней.
В избе, чистой, новой, не утратившей еще свежего смоляного запаха, под оклеенным белой бумагой потолком светилась электрическая лампочка. Под ней крупнотелая хозяйка, закинув голову, со шпильками, зажатыми в губах, торопливо поправляла густые волосы…
Павла Леонтьевича сразу же — передохнуть с дороги — уложили на высокую постель, из–за множества подушек и накидочек похожую на заметенную снегом скирду. Женщины занялись приготовлением ужина.
Пока разгорался огонь на шестке русской печки, мы с хозяином вышли вдвоем на крыльцо, закурили. Мне очень хотелось сказать хозяину, что его село было для меня тем первым рубежом, через который я из мирной жизни переступил в войну, и что здесь, может быть, даже возле его огорода, потерял двух лучших своих друзей. Но хозяин словно угадал мою мысль.
— Живем, заговорил он, — отстроились, а о том и не вспоминаем, какой кровью далась нам эта жизнь.
Вскоре я понял, почему хозяин заговорил о крови. Он, видимо, знакомил меня со своими ночными гостями и, сам того не ведая, продолжил прерванный рассказ Анастасии Михайловны о ее сыне.
— Привела меня Наташка в поле под вечер, — говорил он, прислушиваясь к возне в доме. — Лежит малец, как спит: лицом спокойный, рука под щекой. Глянул я, подумал: и то утешение матери — легкая смерть. Похоронили ночью, могилку вырыли, честь по чести. Наташка, дочка–то, сильно убивалась: молоденький, дескать, что наш Петруша. Чернявенький. А мало ли их, молоденьких, в тот день полегло! Отбили наши Слепнево на час да снова отошли, считай, до самой станции. И получилось, что и мы–то, деревенские, не успели за боевую линию выскочить, опять в лес вернулись, в землянки свои сели. Что ты скажешь! Промашка ли у наших какая случилась? Немец ли силенок прикопил?
Обстоятельно, подробно рассказывал Ефим Алексеевич о горячем дне. И все же он не знал главного. Да и откуда было ему знать, что в ту багровую от пожарищ ночь, когда он в пустынном поле хоронил безусого бойца, командующий фронтом в своем докладе Ставке особо отметил стойкость ополченцев! Внезапная наша атака на Слепнево заставила противника до срока развернуть силы и потом еще долго биться на здешнем рубеже впустую.
Нет, ничего этого не знал мой хозяин. Припоминая, он повествовал лишь о своем:
— Под осень снялись с гнездовий, стали в леса подаваться, к партизанам. Ну, и перед тем, как уходить, зарыли скарбишко домашний в землю: авось сохранится до светлых дней. А от паренька того, забыл сказать, оставались у меня документы: билет комсомольский, записочки всякие да конвертов с бумагой пачка. Держал я их в дупле дубовом вместе со своими всякими грамотками. А тут, такое дело, под тем же дубом с приметиной решил и их зарыть — одно уж к одному. Обернул клеенкой…
Метя по земле длинными полами тулупа, остро отдававшего сырой кожей, к крыльцу из–под соседних берез вышел ночной сторож, поздоровался, попросил огонька, пыхнул дымком.
— На приречном амбаре замок менять надо, Ефим. Дужка хлябает.
— Вот разживемся деньгой, на все амбары новые замки навесим.
— Долгонькая песенка! А я, пока ты деньгой разживешься, ходи округ того замка да трясись?
— У каждого своя должность.
— Вот я и говорю: ты председатель, ты и подавай!..
Сторож, начинал горячиться, председатель отвечал спокойно и невозмутимо, но тем не менее разговор грозил перерасти в ожесточенный спор. Помешала этому Анастасия Михайловна. Она тоже вышла на крыльцо, сказала, что хозяина зовет хозяйка: погреб открыть надо.
Ефим Алексеевич ушел. Анастасия Михайловна спустилась с крыльца к сторожу. Они долго толковали о Маришке — я понял, что это внучка сторожа, — об ее отметках, о постоянных двойках по алгебре. Но я плохо слушал их разговор. Я сидел и вспоминал своих товарищей по третьей роте. В уме складывалось письмо Бакланову, который в Магнитогорске, Костину — в Краснодар, Дорошенко — в Молдавию… Всем, всем надо бы написать об этом знаменитом районе села Слепнева, где мы впервые почувствовали себя не геологами, не электриками, не агрономами, а солдатами. «Дорогой друг! — мысленно сообщал я инженеру–нефтянику Костину в Краснодар и даже явственно видел, как ложатся синие строчки на бумагу. — Не зря мы сидели в траншее на опушке Кустовского леса, не зря ползали через клеверное поле…»
Я рассказывал дальше о том, как один советский человек, возвратясь с войны в родной край, первое, что сделал, — достал из прогнившего добра конверт с адресом и отправил письмо неизвестной ему женщине — матери нашего товарища по дивизии; Сам он, этот человек, потерял сына, сам застал на месте деревни головешки — до чужого ли, казалось бы, горя, когда своего столько!..
Я вздрогнул от неожиданного прикосновения чьей–то руки. Анастасия Михайловна, закончив разговор со сторожем, уходила в дом и решила спросить меня, как мне понравился Ефим Алексеевич.
— Правда, хороший человек?
Вопрос был задан на ходу, я не успел даже ответить, она уже скрылась за дверью, должно быть, нисколько не сомневаясь в характере моего ответа. Зато не умолчал сторож, которому снова понадобилась спичка.
— Тоже удивила: хороший человек! — ворчливо начал он. — На своего бы лучше поглядела!.. Весь отпуск прошлым летом прокрутился тут, парόм нам ладил через реку. Годочки немолодые, а на ногах от свету дотемна. Ругался — это верно, здόрово честил. Да и как по–другому? Народ у нас пахать землю мастер, а он, глянь, лодки строить всех поднял. И опять же, лодки бы что! Их бы одолели. Цельных две баржи! Ефим наш, даром что председатель, полным корабельщиком у него, у Павла–то Леонтьевича, сделался. Вот какие дела ноне пошли! Посмотришь на иного мужичонку, ну что в нем! Нос картохой, глаза, рот мохом заросли… Так себе портрет. Да, вишь ты, не спеши высказываться. Может, герой отечества перед тобой, — что тогда?
Я спросил сторожа, не знает ли он рыбака Ивана Трофимовича, у которого зять в зенитчиках был.
— Кто его не знает! — ответил сторож. — На весь колхоз рыбачит. Как переедешь паромом реку, вправо держи берегом — там и будет его избушка. Вот тоже сказать: портрет, — отвернувшись, не насмотришься. А знаменитый дедка! Орден имеет, медаль партизанскую. Проведай его, товарищ. Рад будет, гостей любит. Да у него их сейчас полон дом. Горные розыскатели понаехали. Сланец будто бы ищут. Вот Трофимыч и водит их по болотам. Лучше его наших мест никто не укажет.
Утром, по петушиному крику, поднялись хозяева и гости. Мылись на затравелом дворе холодной водой из колодца, поливали ее друг другу на руки долбленным из липы ковшом.
— Ну и водичка! — отфыркивался Павел Леонтьевич. — Лед! А есть любители именно в такой купаться. Как это можно — не пойму! Я холод крепко недолюбливаю. Еще, знаете, с тех пор, как однажды во время войны флот пришлось на Ладоге к навигации готовить. Ветер, стужа… Мне, мастеру–то, не было времени бегать в барак греться, топчешься на берегу, весь день на морозе. Ноги даже немножко прихватило.
Настала моя очередь подставлять пригоршни под ковш. Вода обжигала пальцы, я морщился. Павел Леонтьевич улыбнулся:
— Рады бы поди в рот взять да погреть, как ребятишки? А вот в здешнем колхозе старик один есть; его немцы в колодец бросили. Только представьте себе: январь, крещенские морозы, воробьи дохнут под крышами. А его нагишом…
— Не надо, Павел! — воскликнула Анастасия Михайловна. — Не надо! Не могу об этом слушать!
Она прижала к ушам маленькие сухие ладони; бледное лицо ее стало еще белей.