Скшетуский не мог выдержать дольше и, бросившись на колени перед воеводой, схватил его руку и отрывистым от сочувствия голосом сказал:
— Я солдат и иду другой дорогой, но заслуге и печали отдаю честь.
Сказав это, шляхтич и рыцарь из-под знамени Вишневецкого прижал к своим губам руку того русина, которого вместе с другими несколько месяцев тому назад называл изменником.
Кисель положил ему обе руки на голову.
— Сын мой, — сказал он тихо, — да благословит и утешит тебя Господь, как и я благословляю тебя!
Опасное колесо переговоров завертелось с того же дня. Хмельницкий приехал на обед к воеводе в худом расположении духа и объявил, что говорил вчера о перемирии: собраний комиссии в Духов день и выпуске пленных спьяну и что его хотели провести. Кисель опять успокаивал его, представляя доводы, но это был тиран, по словам львовского подкомория. Он ударил булавою Позовского только за то, что тот не вовремя пришел к нему, несмотря на то что последний, будучи больным, был близок к смерти.
Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только похмелившись водкой и прекрасным гощанским медом, Хмельницкий развеселился, но все равно не хотел толковать об общественных делах и даже вспоминать о них, говоря: "Если пить — так пить; послезавтра — суд и расправа; а нет, то я уйду!" В третьем часу ночи Хмельницкий намеревался пойти в спальню воеводы, чему последний всеми силами препятствовал, так как там нарочно спрятан был Скшетуский, ибо боялись, чтобы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Хмельницкий, однако, поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:
— Скшетуский! А ты почему не пьешь с нами? — причем дружески протянул ему руку.
— Я болен, — сказал тот, поклонившись гетману.
— Ты вчера уехал, а без тебя ни к чему у меня охоты не было.
— Такой приказ получил, — вмешался Кисель.
— Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его — он не хотел смотреть на честь, отданную мне вами. Ой, это птица! Но что я не простил бы другому — ему прощу, потому что он мой друг сердечный.
Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
— А ты знаешь, за что я тебя очень люблю? Скшетуский покачал головой.
— Ты думаешь за то, что ты разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и за мной охотились, как за зверем? Нет. не за это. Я тогда дал тебе перстень с землею гроба Христа. Но ты, рогатая душа, мне не показал его, когда был в моих руках, я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но теперь я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю себя твоим сердечным другом и вечным должником.
Скшетуский, в свою очередь, с удивлением взглянул на Хмельницкого.
— Смотри, как удивляются, сказал гетман, будто бы обращаясь к четвертому лицу, — так я тебе припомню, что мне говорили в Чигорине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базан-лука. Я спрашивал всех про моего неприятеля Чаплинского, которого я не нашел, но мне сказали, что ты сделал с ним после нашей первой встречи; ведь ты схватил его за чуб и, открыв им двери, окровавил его, как собаку? А?
— Действительно, я это сделал, — сказал Скшетуский.
— О, отлично ты сделал, великолепно поступил! И я еще поймаю его — иначе и трактаты и комиссары мне незачем, я его поймаю и поиграю с ним по-своему… Да, задал ты ему перцу…
Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
— Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как былинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
И он начал смеяться так громко, что эхо разнеслось по всей квартире и дошло до комнаты, где находились собеседники,
— Милостивый, воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, моего друга.
Кисель открыл дверь и крикнул мальчику, чтобы он принес меду; тот подал три кружки.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и с Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его губ, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им и он, обращаясь к поручику, воскликнул:
— Проси меня, о чем хочешь!
На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; настала минута молчания.
— Не бойся, — говорил Хмельницкий. — Слово не дым; проси обо всем, что хочешь, кроме того, что принадлежит Киселю.
Хмельницкий даже пьяный был самим собой.
— Если я могу пользоваться вашим расположением ко мне, гетман, то желаю только справедливости… Один из ваших полковников обидел меня…
— Голову ему снять! — крикнул возбужденно Хмельницкий.
— Не в том дело: прикажите ему только биться со мной.
— Срезать ему голову! — повторил гетман. — Кто это?
— Богун!
Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
— Богун? — сказал он. — Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
Скшетуский был поражен. Заглоба, значит, правду говорил.
— А что тебе сделал Богун? — спросил Хмельницкий. Поручик еще сильнее покраснел. Он боялся говорить про
княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.
— Это серьезная вещь, — сказал он, — про которую мне рассказывал каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.
— Так ты ее ищи, — сказал Хмельницкий.
— Я уже искал ее у Днестра, там он ее скрыл, — но не нашел.
— О, я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.
— Ты мой друг, ты Чаплинского побил. Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, но и приказ, чтобы тот, кто скрывает, отдал ее в твои руки, и пропуск дам тебе и письмо к митрополиту, чтобы по монастырям искали ее. Мое слово не дым!
Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, чтобы тот пришел написать приказ и письмо. Чарнота должен был, несмотря на то что было около четырех часов по полуночи, идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумястами всадников в Киев и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.
На следующий день Скшетуский уехал из Переяславля.
Глава XIX
Если Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский — по войне и приключениям. Правда, бывало иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски за шайками разбойников, которые под Збучем жгли и резали; но это была маленькая война, неприятная из-за суровой зимы и морозов, представляющая много трудов и мало славы Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не было никаких известий.
— Вероятно, он в опасности, а может, даже лишился жизни, — говорил Володыевский, — нужно непременно ехать; если гибнуть, то вместе.
Заглоба не особенно противился этому; по его мнению, он состарился в Збараже и удивлялся как на нем еще не растут грибы, но все медлил, надеясь, что каждую минуту может прийти известие от Скшетуского,
— Он храбр и расторопен, — отвечал он Володыевскому, — подождем еще несколько дней, а то придет письмо, и наша экспедиция окажется совершенно лишней.
Володыевский соглашался с мнением Заглобы и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря морозы прекратили даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.
Говорилось о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Иеремия булаву, которая принадлежала ему прежде всех других воинов: Возмущались против тех, которые утверждали, что переговоры с Хмельницким только возвысят Киселя. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все опасались, что он окончательно распьянствуется от скуки; он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но даже не стыдился ходить к мещанам на крестины, свадьбы, расхваливая их мед, которым так славился Збараж Володыевский делал ему замечания, что неприлично шляхтичу брататься с людьми ниже себя, потому что он уменьшает этим уважение ко всей шляхте, но Заглоба отвечал, что в этом вина закона, который позволяет мещанам обрастать перьями и пользоваться такой зажиточностью, какая по праву должна принадлежать шляхте; и хотя предсказывал, что из-за таких преимуществ для ничтожных людей ничего хорошего выйти не может, все-таки делал свое. Да и трудно было ставить это ему в вину во время длинных и мрачных зимних дней скучного ожидания.
Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж; весной предвещали войну, но между тем все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости князя при дворе и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, и, наконец, о тяжелой болезни Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, Подбипента слышал от самого князя, что если она и наступит, то в силу обстоятельств и крайней необходимости, так как комиссары посланы с инструкциями, чтобы сделать казакам всевозможные уступки. Известие это возбудило бешенство в солдатах Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать совет, говоря, что он не желает, чтобы труд его под Константиновом пропал даром.