— Так вы, значит, будете…
Основательный, ответственный хозяин не мог отдать посылочку для Ольги Викентьевны кому попало. Я объяснил, может быть, слишком подробно и восторженно расписывая перед хозяевами библиотеку Ольги Викентьевны. Был уверен, что на вопрос, кто я такой и кем прихожусь Ольге Литвинчук, нужно отвечать именно так, о библиотеке, причем восторженно и с наивным изумлением в смысле «кто бы мог подумать». Подлинный шик был в том, что перечислял не авторов, а издательства — Гржебин, Мусагет, Смирдин, Сытин… Вера Антоновна пыталась поощрительно улыбаться. Улыбка вместо поощрения выражала нетерпение.
— Замечательно, — сказал мужчина, — значит, если вас не затруднит, мы вас попросим передать Ольге Викентьевне папочку. Там какие-то бумаги, я даже не знаю, что. Верочка, это все?
Вера Антоновна неуверенно согласилась, что все. Пока мужчина ходил в кабинет за бумагами, она подошла к пианино, отыскивая что-то среди безделушек на полке. Нашла статуэтку в половину ладони, поискала за стеклом черного полированного серванта и вытащила подходящего размера эмалированную зеленую шкатулку, стала вынимать из нее нитки спутавшихся ожерелий, гранатовых и жемчужных. Вернувшись с папкой, мужчина застал ее за этим занятием. Она вложила статуэтку в шкатулку. Это была фигурка цвета сырой глины, вроде несуразной детской из пластилина, женщина на непропорционально коротких ногах и с большим животом.
— Это знаете что? — приветливо пояснил мужчина. — Это древняя богиня Астарта. Ей три тысячи лет.
Три тысячи лет на меня не произвели впечатления, но счел нужным изобразить изумление:
— Она настоящая? Прямо вот?
Мужчина самодовольно кивнул и снисходительно посоветовал:
— Так что будьте осторожны там, в общежитии. Это ценность.
— Может быть, оставить пока у нас, — засомневалась Вера Антоновна. — Наум перед отъездом…
— Нет уж, покончим с этим делом и все, — неожиданно нервно оборвал мужчина, обнаружив, как дорого ему стоила доброжелательность, и сказал мне: — С папочкой тоже, знаете. Не надо, чтобы в общежитии читали. Ничего там нет страшного, но лучше не надо.
Прощальная улыбка у него, тоже задуманная как поощрительная, получилась нетерпеливой.
На сером мягком картоне было написано: «Ольге Вик. Литвинчук». Надпись выцвела, и ее недавно обвели, вдавливая ручку. В метро я развязал тесемочки и заглянул. Увидел много бумаг, книгу на французском и тонкую на русском: «А. Ф. Локтев, „Холм Астарты“, Берлин, Светоч, 1924 год». Заглянул в нее и прочел: «Природа человека в том, чтобы не жить по своей природе». Я держал в руке второй экземпляр той книги, которую когда-то взял у Ольги Викентьевны и подпортил куриным бульоном. В том, подпорченном, экземпляре не было обложки и первых двух страниц. Фамилия показалась знакомой. Вспомнилась Таня в пионерском лагере, назвавшая фамилию якобы отца, но уверенности не было. Все это осталось в детстве, окончательно изжитое.
С тех пор как поступил в институт, я перестал читать книги. Студенческая жизнь была интереснее, а институтские учебники приучили к более концентрированной информации. Листнул, наткнулся: «Чувства женщины не имеют значения для продолжения рода». Господи боже мой, ну и что из этого?… Какое знание можно приобрести, читая это? Приговор был коротким: несерьезно.
Кроме «Холма Астарты» и французской книги в папке лежали старые письма, заметки, фотографии и десятки листов с машинописным текстом, соединенные в тетради ржавыми скрепками. Случайно прочел что-то про Астарту, закрыл и больше в папку не заглядывал, — знал, что нельзя совать нос в чужие бумаги.
Когда в начале февраля привез ее Ольге Викентьевне, она, открыв дверь, попросила подождать в комнате. Из кухни слышался стук ложек и голоса обедающих Толи и Тани. Я вытянул из книжной полки первое, что подвернулось, — стенограмму первого съезда советских писателей. Когда Ольга Викентьевна освободилась и пришла, читал доклад Бухарина. Она открыла шкатулку, неискренне сказала:
— Какая прелесть.
Толя, всовывая руки в черный бушлат и на ходу дожевывая, вытанцевал в комнату с поднятыми, как крылья ворона, руками, поприветствовал: а-а, студент, как там Москва, строится?…
— Наум посылку привез от Кожевниковых, — небрежно сказала Ольга Викентьевна, листая папку. — Старые бумаги.
— Что за бумаги?
— Так… черновики…
— И все?
Ольга Викентьевна не ответила.
— А что я говорил? — Толя поднял воротник бушлата. — Какая-нибудь антисоветчина. Не хотят у себя держать.
Ольга Викентьевна молчала.
— Я бы на твоем месте, — сказал Толя, — отправил назад.
— Как?
— Так. Наум отвезет назад и все. Скажет — достаточно из-за этого нахлебались. Пусть скажет, что я и так уже из партии полетел, боюсь дома держать.
Ольга Викентьевна тихо, не поднимая головы, спросила:
— Ты боишься?
— Мне бояться нечего, — сказал он.
Она подождала, пока он не ушел. Обитая ватином и дерматином, дверь не закрылась плотно, ее надо было прижать и задернуть шпингалет. Ольга Викентьевна проделала это молча и вернулась к папке на столике. Пальцами, сморщенными от стирок, бессмысленно трогала бумаги, заглядывала в них и попросила рассказать про Кожевниковых. Заметила о Вере Антоновне:
— Она тебе понравилась.
Полюбопытствовала, что за книгу держу в руке, увидела стенограмму и обронила:
— Нас тогда в России не было.
Не подумала уточнить, кого это «нас». Я удивился:
— Вы жили заграницей?
— В Париже. Возле Ecole pratigue des Hauts-Etudes. Муж собирался там работать. Henri Wallon, директор Ecole, обещал его взять.
Ольга Викентьевна улыбнулась чему-то давнему. Это относилось не к мужу, а к директору Генри или, скорее, Анри — она произносила французские имена в нос.
— Очень любезный был человек… Ты садись.
Я медлил, она показала: рядом с ней, на диване.
— Между прочим, коммунист, потом был в Сопротивлении, кажется, погиб в гестапо. Андре ему нравился.
Я не знал, что она жила в Париже. Никогда она не рассказывала о прошлом. Один лишь раз чуть-чуть, когда увидела на акварели Садовникова свой дом, да и то никого конкретно не вспоминая. А теперь ей захотелось вспомнить какого-то малознакомого Генри или Анри. Наверно, ожидала в посылке чего-то другого, и, расстроенная, скорее всего оскорбленная или даже униженная Кожевниковыми, пыталась утвердиться с помощью воспоминаний об этом Анри и вообще прошлой своей жизни, где ею не пренебрегали.
Нет, они не были эмигрантами, Андре работал в посольстве. Или не работал. Она в это не вникала, что-то делал. У нее была подруга, Эстер, очень красивая, а муж ее, Гилевич, был уродливый, лысый и толстый, как нарком Литвинов. Эстер немного увлекалась Андре, и она ему нравилась, она погибла. Это были такие годы — Гилевич тоже погиб. Казался такой коммунист. Володю Кожевникова не любил, а Андре очень ценил, но Андре всегда со всеми ссорился, а Кожевников потом, все-таки надо отдать должное, немного помогал ему, давал что-то переводить, то есть это после, когда начались все эти дела. А тогда он, то есть Андре, увлекся этими находками в Сирии, глиняными табличками, как раз работа для дешифровщика, и с глаз подальше, время было такое. Кожевников ценил его именно как дешифровщика, не отпускал, но как-то что-то… она не помнит… ее это не интересовало. Так что с Ecole pratigue des Hauts-Etudes ничем не кончилось, у него всегда ничем не кончалось. Она в это время вернулась в Ленинград, ее вызвали, когда-нибудь она расскажет… Андре написал книжку о той сирийской экспедиции, по-французски, под псевдонимом. Отец Поль, прочитав, не подал ему руки, брат отца Поля держал обувной магазин в самом центре на … возле … шикарный магазин… Эстер принимали за парижанку…
— А через месяц у них там началась война, — сказала Ольга Викентьевна.
Все это время она что-то решала и взбадривала себя.
— Знаешь что? Я не хочу, чтобы это оставалось у нас. Ну… Толю и так из партии исключили… Ну, в общем, не хочу. Если я тебя попрошу, тебе нетрудно будет отвезти назад? Скажи, что муж не разрешает держать в доме. Ну, в общем, что-нибудь скажешь. Или лучше ничего не говори: отдай, скажи, я им напишу.
Я стал заворачивать папку в газету. Ольга Викентьевна снова взяла ее из моих рук и снова полистала. Вынула, скомкала и сунула в карман халата ломкие листки. Я знал, что это письма. Еще полистала и что-то, вытащив, разорвала на кусочки. Тесемки не завязывались, газета порвалась. Ольга Викентьевна принесла из кухни другую газету. Присела на диван и наблюдала за работой. Когда я закончил упаковывать, осталась довольна.
Задавать вопросы было некстати, а молчать нехорошо. Осторожно спросил:
— Муж был ученым?
— Ученые, — слегка задумалась она, — это, наверно, те, кто корпят над своими табличками… Ему было любопытно. Все-таки дешифровщик, это вроде кроссвордов. И потом бедуины, некоторая опасность… Они все там были авантюристами. Почти все. Большинство. Это было такое время. Таких, как Кольдевей, профессиональных археологов, было немного. Как и психологов. Кто тогда был археологом или психологом? Колледжи и университеты этому не учили. Henri окончил Эколь Нормаль по философии. Да, шкатулку с этой куклой тоже забери. Это знаешь кто? Ближневосточная богиня. Андре сделал форму, штамповал этих куколок и дарил всем, выдавая за подлинные.