пруда, где иногда солдаты ловили маленьких черепах и ради развлечения подсовывали их под головы спящих, затем по улице, той самой, где мы беседовали с полковником. Сейчас она была серой, хотя сумерки рассеивались все быстрее, как муть в быстрой реке. Возле школы уже были начальник штаба дивизии, два командира полка, начарт, командир зенитчиков. Курили. Только потому, что молчать вроде неудобно, пытались завести общую беседу, но разговор получался односложный.
— Дождика бы. Пыль прибить.
— Да… А то каждая машина хвост тянет, за тридцать километров с воздуха видна.
— А у зенитчиков гайка слаба.
— Если вообще есть… Переправу проворонили.
— Зенитками все небо не закроешь. Истребителей нет.
— А немцы сплошь вышли на Дон. От Громков до Матвеевского.
— Не до Матвеевского, а до Серафимовича.
— Окапываются. Не без страха живут.
— А кого им бояться? Нас? У дивизии фронт пятьдесят километров.
— Так-то так. А все присос на боку. Саднит…
И ни от кого ни слова о том, что должно было произойти. Можно было подумать, что всех интересуют только практические, будничные, даже без попыток заглянуть вперед, дела войны. Однако это только так казалось. На самом деле то, что должно было произойти, волновало каждого и каждого по-своему касалось, но говорить об этом почему-то полагалось неудобным, и подлинные чувства маскировались ничего не значащими фразами. Без четверти пять собрались все, в общей сложности около двадцати человек, и молчаливой толпой пошли к месту казни. Это был совсем небольшой, не болотистый, но мокрый, низинный лужок, открытый в сторону школы и окруженный с остальных трех сторон сперва каймой низкого кустарника, а дальше молодым леском — тонконогим осинником с вкраплениями берез. Посреди лужка чернела' могила с коричневым бордюром торфянистой земли, выброшенной при рытье. Мы все по очереди проходили мимо нее, и я заметил, что на дне уже поблескивает вода, хотя могилка была, безусловно, свежая. Появился командир дивизии, бледный, видимо невыспавшийся, хрипловатым от внутреннего напряжения голосом приказал построиться. Мы подравнялись быстро и молча, спиной к восходу, лицом к могиле.
Два конвоира привели и поставили у края могилы — спиной к ней — Вадима Шершнева. На нем была та же хлопчатобумажная гимнастерка, тот же расстегнутый поношенный ватник, а на голове черная кубанка с выцветшим синим верхом. Руки у него были связаны за спиной. Лицо его было серым, будто перед этим притерли кожу золой, но спокойным. Он смотрел прямо перед собой, в сторону школы, где его судили, не разжимая губ, все время как бы что-то глотал, и сквозь расстегнутый ворот гимнастерки видно было, как выпячивается и западает кадык. Только этот движущийся кадык, казалось, и жил, все остальное словно одеревенело в нем, умерло до того, как раздался выстрел. Прозвучала команда:
— Смирно!..
В мертвую тишину упали слова приговора. Раздельные, сухие, беспощадные. Безумная надежда вспыхнула во мне — вот сейчас чтение приговора кончится, наступит пауза, а затем: «Но, принимая во внимание…» И все мы вздохнем с облегчением, и без тяжести на душе взглянем друг другу в глаза, и разойдемся по своим местам, чтобы продолжать эту битву, в которой пока что дела шли от плохого к худшему… Но в прозрачную зеленоватую тишину, такую плотную, что мы казались сами себе запаянными в толщу стекла, упали совсем другие слова:
— Приговор привести в исполнение!
Я думал, что расстреливать будут солдаты из винтовок. Но солдат не было, даже те, что привели осужденного, ушли. Зато, скосив глаза, справа от себя и на шаг впереди строя я увидел пожилого коренастого майора, который, чуть расставив ноги, поднимал пистолет ТТ. Я обязан был смотреть, все видеть — для того находился здесь, — но не мог, закрыл на мгновение глаза. И это также стало потрясением: я вдруг вспомнил рассуждения председателя трибунала о «сомножителях», и мне показалось, что рядом с Вадимом Шершневым стоят еще какие-то фигуры, смутные, плохо различимые, и дуло пистолета в руках майора колеблется перед этим странным и страшным расслоением цели. Может быть, какую-нибудь из них тоже заденет пуля, обожжет пламя выстрела?..
Нервы, нервы… Никто не сумеет сказать, сколько мыслей может пронестись в голове человека за одно такое короткое мгновение — они летят быстрее света, в каких-то немыслимых сечениях и ракурсах совмещая прошлое с будущим, козявку, ползущую по рукаву гимнастерки, со звездными безднами вселенной. Можно все вспомнить и все представить, даже самое невероятное. Но даже среди самого невероятного не могло у меня тогда родиться предвидения, что двадцать три года спустя я снова приду в знойный полдень на этот лужок, что, шурша пересохшей, побуревшей от засухи уже в середине августа травой, буду искать и не найду могилку Вадима Шершнева — ни бугорка, ни ложбинки. Ничего. И только с полдесятка встревоженных овечек, отдыхавших в тени, вытаращат на меня добрые и глупые глаза, недоумевая: кто, зачем, чего ради тревожишь ты покой наш?
Раздался выстрел. Он казался тише, глуше, чем я ожидал.
Я открыл глаза.
Вероятно, предполагалось, что осужденный после выстрела запрокинется на спину и упадет в могилу. Но Вадим Шершнев падал лицом вперед — сначала, словно они стали ватными, обвисли плечи, затем руки, потом подломились ноги. Качнулась трава, брызнув сизой крупной росой. Пуля вошла ему в висок, он уже перестал жить, ощущать, понимать, но тело еще дрожало в конвульсиях. Раздался еще выстрел. Все было кончено.
Пришли два солдата с лопатами — не саперными, а обыкновенными, какими копают картошку по осени, — опустили тело в могилу и стали молча засыпать. Командир дивизии подал команду: «Вольно. Разойтись!»
И все стали быстро и молча расходиться — впереди был трудный, жаркий, полный неизвестности фронтовой день…
Станица Вешенская, связанная с именем Михаила Шолохова, представлялась нам куда значительнее и романтичнее, чем оказалась на самом деле. По среднерусским нашим меркам — небольшое село с обыкновенными хатами, с обнесенными плетнем дворами, которые здесь называют — базы. А вокруг — серые, сыпучие пески, едва прикрытые тощими вихрами полыни и растечениями чабреца, И эти пески по ночам визжали и скрипели под колесами грузовиков, тягачей и повозок — части, соединения, армии, отступая из излучины, уводили срою технику, вытаскивали из огня все, что возможно, Днем же неистовствовала немецкая авиация, выли пикировщики. Двигались по дорогам лишь одиночные пешеходы, жались к лескам и кустикам.
И вдруг при полном солнце,