— А мы и не говорим про оперу…
— Про что же?
— Про это… про оперетту! — выпалил он, задорно хлопнув себя по колену. — Пойте! А то расплавлюсь от жары, да и времени нет.
Дрожащим от волнения голосом Янка запела балладу Тости.[7] Дирижер слушал, а сам смотрел на Совинскую и показывал ей на свои пересохшие губы.
Когда Янка закончила, он отозвался:
— Хорошо, мы берем вас. Ну, бегу, а то совсем запарился.
— Может, пан дирижер с нами… чего-нибудь выпьет? — несмело спросила Янка, поняв наконец знаки Совинской.
Хальт поломался для приличия, потом согласился. Старуха велела официанту принести полбутылки коньяку, три кружки пива и закуску. Выпив свое пиво, она тут же ушла, сославшись на то, что забыла что-то в костюмерной.
Хальт придвинулся со стулом к Янке.
Девушка, смущенная его обществом, молчала, не зная, о чем говорить.
— Гм! У вас есть голос… приятный голос! — сказал дирижер, положив ей на колено свою огромную красную лапу. Другой рукой он доливал в пиво коньяк.
Неприятно пораженная такой фамильярностью, Янка чуть-чуть отодвинулась.
— Вы можете хорошо устроиться… Я помогу вам. Хальт залпом осушил кружку.
— Если вы, пан дирижер, будете так добры… — прошептала девушка и отодвинулась еще больше, почувствовав на своем лице горячее пьяное дыхание и липкий, мутный взгляд.
— Постараемся… Я займусь вами!
Хальт тут же без церемоний, которых он не терпел, обнял Янку за талию и притянул к себе.
Янка оттолкнула его с такой силой, что он упал на стол, а сама отскочила к двери и уже готова была закричать.
— Фи, останься… Дуреха, не уходи! Хотел помочь тебе, но, раз ты такая, просидишь в хоре до самой смерти!
И, допив коньяк, он ушел.
На веранде сидели Цабинский с режиссером.
— Ну, как голос? — спросил директор: он видел, как Янка входила в кабинет.
— Есть! Эта нотка еще не сорвана, — сострил Хальт и расхохотался.
— А взять можно? — вмешался Топольский.
— Попробуй. Только предупреждаю, эта невинность знает себе цену.
— Проверил?
— Предпочитаю пивной бочонок, нежели девицу… Гарсон! Пива!
— Сопрано?
— Ха-ха! Неслыханное дело… альт!
Около часа сидела Янка в кабинете и все не могла успокоиться, унять негодование, охватившее ее с такой силой, что она готова была тут же бежать к Хальту и первым попавшимся предметом разбить ему голову.
Случившееся казалось ей таким мерзким и подлым, что слезы стыда и горькой обиды застилали глаза. Становилось дурно при мысли, что это могло произойти с ней, с Янкой Орловской!
Она то вскакивала, словно собиралась бежать из этих стен, от этих людей, то со стоном падала на стул, вспоминая о том, что бежать ей некуда.
«Куда? И зачем? Останусь! Перенесу все, раз нужно перенести, добьюсь своего… Должна добиться! — убеждала себя Янка. — Должна!»
Ее обуяло отчаянное упрямство. Казалось, девушка собрала все силы для борьбы с невзгодами, неудачами и препятствиями, со всем миром, злым и враждебным, — и уже через минуту она видела себя на головокружительной высоте, там ее ждали слава и упоение успехом. Но эти видения не сделали Янку счастливой, нет! Где-то совсем далеко маячила более недоступная вершина, куда тоже устремлялись люди.
«Хорошо же заплатила я за ангажемент!» — сказала она сама себе, появляясь за кулисами.
Совинская подбежала к Янке и долго смотрела ей в глаза, собираясь выведать обо всем, но Янка с нескрываемым презрением бросила ей:
— Благодарю за совет и за то, что оставили меня наедине с этой скотиной!..
— Я так торопилась… Да и не съел он вас. Это хороший человек…
— Вот и оставляйте свою дочку с этим хорошим человеком! — отрезала Янка.
— Моя дочь не артистка, — возразила старуха.
«Впредь мне наука», — сказала сама себе Янка, оставшись одна.
Встретив Цабинского, она подошла к нему и напрямик спросила:
— Я буду принята, пан директор?
— Вы уже в труппе. О жалованье условимся в ближайшие дни.
— Что мне придется играть на первый раз? Я бы хотела получить роль Клары в «Горнозаводчике».[8]
Цабинский метнул на нее быстрый взгляд и прикрыл рот ладонью, чтобы не прыснуть со смеху.
— Видите ли… Сейчас, вы должны ознакомиться со сценой, а пока будете выступать в хоре. Хальт мне говорил, вы играете на фортепьяно и знаете ноты. Завтра получите партии из оперетт, которые мы ставим, и выучите их.
Янка хотела еще о чем-то спросить, но директора и след простыл.
— Вот комедиантка! А может, не все дома! — пробормотал он и даже приостановился; потом усмехнулся, махнул рукой и направился в сад.
Янка сунулась было в артистическую уборную, но кто-то тут же вытолкал ее и захлопнул дверь перед самым носом, сердито крикнув:
— Наверх! Хористки там!
Янке захотелось ударить ногой в дверь, но она сдержалась и только плотнее сжала губы. По лестнице Янка поднялась наверх.
Уборная хористок помещалась в узкой, длинной комнате с низким потолком. Над грубыми деревянными столиками, расставленными вдоль трех стен, горели газовые рожки без абажуров. Сколоченные из неструганых, некрашеных досок стены были исписаны именами, датами, разрисованы карикатурами, — все это малевалось углем и губной помадой.
Одна из стен была завешана костюмами и платьями.
Десятка два полуодетых женщин сидело у зеркал самой различной формы, перед каждой горела свеча.
Янка заметила недалеко от двери свободный столик, присела к нему и стала осматриваться.
— Прошу прощения, это мое место! — обратилась к ней полная брюнетка.
Янка встала, отошла в сторону.
— Вы к кому-нибудь? — спросила та же хористка, намазывая лицо вазелином.
— Нет. Меня приняли в театр, — ответила Янка.
— Да?! — раздалось над столами несколько голосов сразу, и несколько пар глаз уставилось на новенькую.
Янка назвала свою фамилию.
— Эй, красотки! Знакомьтесь, ее зовут Орловская! — крикнула брюнетка.
Те, что сидели поближе, протянули Янке руку и снова принялись гримироваться.
— Лёдка, одолжи пудры.
— Купи свою.
— Совинская! — крикнула одна из хористок через приоткрытые двери в уборную солисток.
— Встретила я этого пижона, знаете! Иду себе Новым Святом…
— Вот заливает! Будто кто из мужчин позарится на такую образину.
— Купила себе гарнитур… смотрите, — хвасталась миниатюрная, хорошенькая блондинка.
— Он подарил?
— Богом клянусь, нет! Купила на собственные сбережения.
— Ах, какие невинные глаза! Так и поверили… Не этот ли приятель откладывает тебе сбережения?
— Цвет лиловый! Блузка свободная, на кокетке из кремовых кружев, юбка гладкая, внизу рюшки… шляпка с фиалками, — рассказывала другая, натягивая через голову балетную пачку.
— Послушай-ка ты, лиловая… когда отдашь полтинник?.. Пора уже…
— Получу после спектакля и отдам… честное слово!
— Жди! Даст тебе Цабан, как раз…
— Так вот, представляете, просто в отчаяние пришла! Сначала он немного покашливал… Думала, ничего… А вчера заглянула в горлышко… белые пятна… Бросилась к врачу… Посмотрел и говорит: «Дифтерит!» Просидела у постели всю ночь, каждый час смазывала горло… Даже говорить не мог, только пальчиком показывает, что в горлышке больно, а по щечкам слезы катятся, чуть с ума не сошла от жалости! Оставила с ним дворничиху и пошла раздобыть денег, хоть немного… Заложила салоп, а все мало и мало! — рассказывала вполголоса соседке одна из хористок, миловидная, но уже измученная нуждой и страданием женщина; она завивалась, красила посиневшие губы, стараясь придать веселое выражение глазам, истомленным бессонницей и слезами.
— Хеля! Сегодня твоя мать спрашивала про тебя…
— Спутала с кем-то… У меня давно нет матери.
— Не болтай! Майковская-то хорошо вас знает и видела вас вместе на Маршалковской.
— Майковская пусть очки себе купит, если слепая… Я шла с дворничихой.
Все засмеялись. А та, что так настойчиво отказывалась от матери, погасила свою свечу и, рассерженная, вышла.
— Стыдится матери! По правде говоря, и мать хороша!
— Простая баба. Раз компрометирует, могла бы при людях не лезть со своими нежностями!
— Как это? Мать может компрометировать дочь? — Разве можно стыдиться матери? — отозвалась Янка, с интересом слушая долетавший до нее разговор. Последние слова вызвали в ней негодование.
— Ты еще свеженькая, глупенькая и ничего не понимаешь, — ответило ей сразу несколько голосов.
— Можно? — раздался за дверью мужской голос.
— Нельзя! Нельзя! — закричали все дружно.
— Зелинская, вот твой редактор.
Высокая, дородная хористка, шелестя юбками, прошла через уборную.