Дома я еще раз прочитал письмо Стеллы, я прочел его неоднократно, и, думая о хижине орнитолога, решил написать Стелле письмо, я не мог этого не сделать. Не медля больше, я написал: «Дорогая Стелла» и тут же сообщил ей, как грустно без нее в Пастушьей бухте, «слишком много старых людей, скучных экскурсионных поездок, постоянный запах рыбы, и никакого другого, и все время только слабый восточный ветер». А потом я познакомил ее с моим планом, который воодушевлял меня все больше и больше, пока я писал об этом, даже делал счастливым. Я сочинил план для нас двоих: «Представь себе, Стелла: мы переезжаем жить в хижину орнитолога, ты и я, у причала я прибью дощечку: „Причаливать запрещено“. Крышу я залатаю, на дверь приделаю задвижку, буду собирать дрова для печки и куплю у нашего корабельного поставщика консервы и сухой провиант. Мы ни в чем не будем нуждаться», писал я. Под конец я нарисовал ей перспективу, как мы будем вместе плавать, но прежде всего, что мы будем иметь, как только проснемся: мы будем вместе. А в виде P. S. еще приписал: «Может, мы научимся жить вместе». Вместо подписи я хотел сначала поставить «yours sincerely»,[22] но после остановился на «yours truly, Christian».[23] Я положил письмо в конверт и спрятал его в грамматику английского, на потóм.
Пока я все еще обдумывал письмо, мой отец позвал меня вниз, коротко, приказным тоном. Он стоял у открытого окна, с биноклем в руке, отец указал рукой на бухту, куда-то вдаль: «Посмотри на это, Кристиан». Там покачивалась на волнах наша баржа, недалеко от нее буксир Упорный, они были сцеплены одним канатом, причем канат не был натянут, он не подрагивал, а свободно провисал и болтался, полоскаясь в воде. В бинокль я разобрал, что наша баржа стояла груженой, я и Фредерика смог разглядеть на буксире, он стоял на корме с багром в руках и отталкивался им, тыкаясь в воду. «Давай, пошли», сказал мой отец, и мы направились к пирсу, где была привязана наша надувная лодка, я вывел ее на простор, и мы добрались до буксира.
Мой отец быстро во всем разобрался. Фредерику стоило только сказать ему, что буксир зацепился за необозначенную флажком вёршу, отец тут же подал мне щиток и лот. «Спустись вниз, посмотри, что там». Бешено крутясь, винт запутался в вёрше, натянул ее на себя, тем самым парализовав себя или попросту удушив, кусок боковой сети свисал свободно вниз. Не всплывая наверх и не объясняя, что я вижу внизу, я начал работать ножом, в одной ячейке застряла скумбрия, торпедой ворвавшаяся в ловушку и задохнувшаяся в ней, я вырезал ее, потом перерезал, всплывая то и дело на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, жесткий, вероятно просмоленный, шнур. Если бы корабельный нож был снабжен пилкой, мне было бы значительно проще высвободить винт из плена, а так приходилось нажимать и надавливать на шнур, пока наконец не удалось перерезать все путы. Мой отец и Фредерик похвалили меня за работу, им не понадобилось много слов, они знали, что делать дальше.
Мотор нашего буксира оказался надежным, медленно, очень медленно мы набирали ход, обвисший канат баржи показался из воды, натянулся, напрягся, тяга была уже достаточно сильной, и баржа послушно сдвинулась с места, повернулась и последовала курсом буксира. Я подумал, что это последняя груженая баржа, которую мы тянем ко входу в бухту, чтобы нарастить наконец-то волнорез, но мой отец решил иначе: не доходя до волнореза, мы бросили якорь, Фредерик подошел к лебедке, и так, как он это проделывал уже много раз, он поднимал камень за камнем, качал его за бортом и опускал на дно. Он не посылал меня вниз контролировать укладку, для моего отца достаточно было опустить камни на дно, как он сказал, чтобы сломать первый удар накатывающих волн и усмирить их у волнореза перед входом в бухту. Не сразу можно было уловить смысл этой работы, но, когда почти весь груз оказался на дне, стало заметно, как набегавшие в ленивом ритме волны стали изменяться, растягиваться, накатывать друг на друга, схлестываться, пузыриться и распластываться, слабея и разбегаясь обессиленными, не имея мощи, еще раз собраться и взметнуться вверх.
У Птичьего острова появилась лодка; удары весел были слабыми, лодка продвигалась, направляясь к входу в бухту, по крайней мере так было поначалу, но неожиданно она повернула в нашу сторону, и гребец несколько раз помахал нам, давая понять, что хочет причалить к нам. Мой отец опустил бинокль и сказал: «Матиссен, старый орнитолог», а потом сделал мне знак помочь старому человеку подняться на борт. Короткие вопросы, имена произнесены, руки протянуты для пожатия: Вильгельм? Андреас? так они приветствовали друг друга. Они выпили рома, два старых боевых спутника, и расспросили друг друга — про дом, про ближайшие планы, про самочувствие одного и другого, и при этом я узнал, что Матиссен оставил службу. «Я завязал, Вильгельм, ревматизм замучил. Станция останется пока пустой, место не занято». Он только что последний раз был в своей хижине и забрал там кое-какие личные вещи, в том числе записи прошлого года: «Ничего особенного в них нет». Они обсудили еще учения на военно-морском флоте по проведению спасательных работ в открытом море, во время которых погиб один моряк; а потом я получил задание — отбуксировать Матиссена в Пастушью бухту. Он сидел рядом со мной в надувной лодке, в скрюченных подагрой пальцах держал трубку, словно хотел защитить ее, если кто вздумает отнять ее, временами он закрывал глаза. Похоже, он нисколько не удивился, когда я спросил его, что будет с его хижиной, он только пожал плечами. Не хочет ли он ее продать, спросил я, а он на это ответил: «Такую развалину, Кристиан, продать невозможно». — «Она так и останется там стоять?» — «По мне, пусть стоит, может, послужит еще кому убежищем или ночлегом». — «Ночлегом?» — «Да, в плохую погоду». — «В те места не так просто забрести». — «Не скажи, совсем недавно там кто-то был, может, они скрывались там, а может, хотели всего лишь побыть одни вдвоем — я сразу вижу такое, нутром чувствую». Он кивнул, как бы в подтверждение того, что сказал. «И, — спросил я, — иногда у тебя что-то пропадает?» — «Никогда, — сказал он, — до сих пор еще ни разу, и это заставляет меня задуматься. Иногда они что-нибудь забывают там, это бывает, в хижине что-то остается, носовой платок, начатая плитка шоколада или заколка для волос, но никто из тех, кто ищет там убежища, ничего не забирает с собой — вот так-то, юноша, таковы дела». Во время нашей поездки он забросил за борт удочку, длинный шнур, с двумя воблерами, перед входом в бухту он удочку смотал и порадовался двум макрелещукам. Я надежно привязал его лодку, а он отдал мне обе рыбины и сказал: «Отнеси их домой, Кристиан, твоя мать определенно сделает из них заливное, эти ребятки так и просятся стать заливным. Привет тебе», — сказал он и хлопнул меня на прощанье по плечу.
Хотя фото, где мы со Стеллой снялись на берегу между замками из песка, много дней простояло в моей комнате, моя мать, казалось, не замечала его, по крайней мере она ни разу не брала его в руки, не задавала никаких вопросов. Но однажды она поднесла его к свету и долго и внимательно разглядывала — это было в тот день, когда я работал над сочинением по Оруэллу, и она уже собралась было поставить его на место, как вдруг ей кое-что бросилось в глаза: она села к окну, поднесла фотографию близко к глазам, взглянула на меня и снова на фото испытующим взглядом, пытаясь проникнуть в суть дела и узнать то, чего не знала до сих пор. Выражение недовольства появилось на ее лице, очевидно, она поняла, что — до сих пор — не все знает про меня и что я в некотором роде отбился от рук. Она настаивала на том, что хочет знать все; возможно, исходя из своей извечной потребности оградить меня от разочарований, ошибок и болезненных огорчений любого толка. Она долго молча смотрела на фото, углубляясь в его созерцание, я не предполагал, что она открыла там нечто особенное, и уже собрался что-то сказать, когда она наконец констатировала в своей задумчивой манере: «Она выглядит старше тебя, Кристиан, эта женщина рядом с тобой». — «Это моя учительница английского, — сказал я, — мы случайно встретились на пляже». — «Красивая женщина, — сказала моя мать и спросила: — У нее есть дети?» — «Насколько мне известно, она не замужем». — «Очень красивая женщина», — повторила моя мать. После такого утверждения я рискнул сделать предложение: «Если ты не возражаешь, я приду с ней выпить чашечку кофе». — «Как, со своей учительницей?» — спросила мать недоверчиво. «А почему бы и нет, — сказал я, — если я ее приглашу, она непременно придет, она очень милый человек». — «Это сразу видно, — сказала моя мать и добавила: — Вы нравитесь друг другу, это тоже видно». Не произнеся больше ни слова, она поставила фотографию на место, погладила меня по голове и оставила одного.
В этом было что-то таинственное, откуда она знала больше, чем можно было догадаться, а если и не знала, то предполагала, чувствовала это. В постели они оба говорили обо мне, и я подслушал их у приоткрытой двери, случайно, они оба поздно вернулись домой.