едва приоткрытую дверь, за которой брезжил свет, но собственных сил этой жизни еще не хватало, чтобы открыть ее шире. На какое-то мгновение мне показалось, что мы поняли друг друга – я и эта рвущаяся наружу жизнь, все еще осязаемая мной, как некая абстракция на кончиках пальцев. Потому что в захват этих пальцев, наконец, что-то попало – уже не пульсирующая пуповина или безжизненная оболочка, с которой стекали остатки влаги, а что-то очень нежное, хотя и относительно плотное. В следующую секунду, вновь орудуя пальцами, как пинцетом, я потянул на свет Божий перепачканную в крови крохотную младенческую ножку.
Зуддивай жестом приказал остановиться и показал на небольшой камень, обвязанный тонким сыромятным ремешком с петлей на конце. Я понял, что от меня требовалось. Стараясь быть предельно осторожным, я накинул петлю на кукольную ступню и отпустил камень. Он потянул ножку вниз в полном соответствии с ролью любого другого камня, к чему-либо привязанного. Мне же вдруг стало настолько все очевидным и ясным, что Зуддивай мог бы меня и не подталкивать, опасаясь завораживающего действия этих необычных родов. И я просто ждал, когда, наконец, мать выпустит собственное дитя, приняв еще через минуту вторую крохотную ножку. А еще через минуту – и самого полузадохшегося младенца.
С остальным уже предстояло справиться старику. Я вышел из юрты, сопровождаемый слабым попискиванием ожившей девочки, и сел у порога прямо в пыль и высохшие горошины овечьего помета.
***
Какая-либо непоследовательность здесь, за чертой оседлости, заставляет задаваться вопросом о человеческой непоследовательности вообще. Наверное, что-то нас подталкивает неосознанно сопротивляться строго заложенному жизненному циклу – от рождения, если оно состоялось, и до смерти, что состоится неизбежно. Самое интересное, что это, наверное, касается всех, независимо от возраста или степени «устаканенности» души. Ибо Зуддивай, например, – бывший школьный учитель, а ныне созерцатель – казался мне до недавнего времени просто образцом последовательности. Но, как говорится, не случилось, что только подтверждает мысль о нашей подспудной сопротивляемости течению бытия.
Правда, тогда я этими вопросами еще не задавался, поскольку «ближе и роднее» были вопросы насущные. Ведь едва в близлежащем ручье я привел в относительный порядок и себя, и свою одежду, перепачканную кровью, Зуддивай стал собираться в обратный путь. Это было нелогично сразу по нескольким причинам. Во-первых, день близился к закату, что означало: если мы и вернемся на джайлоо, откуда аж через сутки меня должен был забрать Улугбек, то не ранее глубокой ночи. А каково перемещаться в здешних, просто чернильных, потемках, если учесть, что под ногами не асфальтированное шоссе? Во-вторых, у азиатов не принято вот так: даже засвидетельствовав столь «незначительную» вещь, как роды, просто встать и уйти.
Между тем, что меня удивило еще больше, киргизы даже словом не обмолвились, наблюдая за сборами Зуддивая, хотя положенный в таких случаях барашек был уже зарезан и подвешен на сук толстого ореха. Джайлоо жило своей обыденной жизнью, словно ничего и не произошло, разве что прежде голосившие старухи хлопотали вокруг приходящей в себя матери и мирно сосущего грудь младенца, а тот мальчишка, отвергнувший мои конфеты, молча продолжал грызть кусок высохшего подсолнуха.
Впрочем, это было не последнее, чему пришлось удивиться. Распрощавшись без особых церемоний с чабанами, Зуддивай, как и те киргизы, когда мы двигались к джайлоо… взял курс в сторону, противоположную той, откуда мы пришли. Однако на этот раз он все-таки подождал, когда с киргизами распрощаюсь и я, и только потом погнал навьюченного Акарты перед собой.
Мы прошли через рощу в глубь ущелья, которое со стороны, казалось, заканчивается тупиком, и очутились на развилке, откуда, поворачивая под острым углом, начиналось другое ущелье, по дну которого, собираясь в студеные чаши, неспешно бежал ручей.
На горы надвигалось желтое предвечерье, очень схожее (по цветам) с ранней осенью, когда тусклый свет утяжеляет синь неба и делает перспективу более прозрачной. Правда, слово «перспектива» плохо подходило к этой местности, всегда многоликой и быстро меняющейся, если осуществляется хоть какое-то движение. Нет, горы не идут за тобой, они, как им и положено, стоят. Но если, проделав какой-то путь, оглянуться, пытаясь зацепиться взглядом за знакомую вершину, запечатленную в памяти в качестве ориентира, ее можно и не обнаружить или обнаружить перемещенной в сторону, да и то уже в ином облике. Прежними в облике гор остаются только их подавляющая мощь и столь же подавляющее спокойствие, даже когда хребты кажутся распятыми на небесах. И это ощущение у всякого, кто наблюдает происходящие в высокогорье метаморфозы, остается на всю жизнь.
Неспешный ручеек, однако, вдоль которого мы спускались по ущелью, обходя крупные валуны, стал расширяться, и вода уже не звенела бутылочным стеклом, а тихо шуршала по круглым камням, замедляя, а где-то и приостанавливая свой бег. Постепенно и стены ущелья, изъеденные эрозией, стали все дальше и дальше уходить от берегов, по состоянию которых прослеживалось непостоянство ручья. В общем, это был даже уже не ручей, а мелкая перекатистая речушка, едва пульсирующая по мере того как выравнивался спуск и все четче обозначались горизонтали. Миновав поворот за причудливой, вклинившейся в течение реки сопкой, мы вышли на берег… Кульмазара. Именно Кульмазара, который безошибочно можно было идентифицировать по черно-глянцевой, полого торчащей из неподвижных вод скале.
Мы остановились в аккурат напротив этой скалы, словно здесь она была главной достопримечательностью. Зуддивай отпустил поводья Акарты и вплотную подошел к воде. Озеро действительно было спокойным настолько, что, казалось, его поверхность затянута тонким ледком, чуть подсвеченным заревом стремительно вечереющего неба. Постояв какое-то время у воды, словно вслушиваясь в нее, Зуддивай, наконец, поднес ко рту сложенные рупором ладони и, что есть силы, прокричал рокочущим басом:
– Э-э-э-э-ййй, Молбаши!*
Крик полетел к подступающим с противоположной стороны ущельям, закрутился где-то в невидимых складках гор, распугивая каменных куропаток, и вернулся обратно, низко летя над водой и вздымая мелкую рябь. На какое-то мгновение все замерло вновь, как перед грозой, а затем поверхность озера у черной скалы сморщилась и затрещала раздавленным стеклом. В следующую минуту из глубины вод, поднимая фонтаны брызг, на скалу выскочила лошадь. Кажется, я ее узнал – эту почти что пони, низкорослую, с непропорционально огромной головой, хотя она и не стояла на месте, а гарцевала, отряхиваясь и оглашая окрестности призывным ржанием. Они явно были хорошо знакомы – эта таинственная лошадь, бьющая копытами скалу, и Зуддивай, который, вопреки своей молчаливости в этом путешествии, громко и радостно повторял:
– Молбаши!
PS. По дороге в Ташкент, откуда мне предстояло вылететь в Москву, я все же задержался в одном из областных центров Ферганской долины – Андижане – славящемся библиотекой имени Бабура. Конечно же,