Многим из них приходилось видеть человека с полностью снятой кожей, но чтоб такое…
Уильям сражался, лупил рубахой по земле, поднимая клубы пыли. Расцарапывал себе шею, бока, бедра. Что-то при этом скулил, явно нечленораздельное. Чтобы снять с себя панталоны, свалился на спину и задергался, освобождаясь от потных портков.
Именно в этот момент появился тот, кого ждали.
Огромный, с длинными седыми патлами старик. Из головы его торчали перья, которых хватило бы для экипировки средних размеров курятника. На груди висела сушеная львиная лапа, подпоясан он был шкурой питона. На щиколотках громыхали кастаньеты из птичьих черепов, Один его глаз украшало великолепное бельмо, другим он сверлил присутствующих, как раскаленным шомполом.
Уильям валялся, стонал, чесался, матерился и плакал.
Он не обратил никакого внимания на появление бельмастого, чем удивил и его самого, и всех собравшихся.
— Уа-туа, — произнес воин, захвативший пленника, и заговорил, видимо описывая обстоятельства, при которых произошел захват. В доказательство того, что он не врет, им была предъявлена голова капитана Леруа с пронзившей ее стрелой.
Толпа одобрительно загудела. Одобрение, надо понимать, относилось к качеству выстрела.
Стрелок самодовольно скрестил руки на груди и победно вскинул голову. Потом вдруг ткнул пальцем в валяющегося на земле второго пленника и обрушил на него целый шквал двусложных слов. По интонации можно было заключить, что речь его носит явно обличительный характер.
Несколько воинов выскочили из толпы и наставили на пленника свои копья. По их лицам было видно, что им очень хочется его заколоть.
Только прикажите!
«Приказать?» — взглядом спросил стрелок у носителя бельма.
Уильям ничего не знал об этих обсуждениях своей участи. Он поднялся на ноги, все еще продолжая борьбу с кусачими насекомыми. Тело его было исполосовано ногтями, ночными колючками и еще бог весть чем.
Седовласый медленно приблизился к нему. Жестом показал, чтобы ему принесли факел, и начал внимательно рассматривать кожу Кидда. Он делал это так сосредоточенно, что можно было подумать — читает. В конце концов выяснилось, что так оно и было. Старик увидел на теле белокожего какие-то одному ему понятные знаки.
Толпа терпеливо и почти молча ожидала результата.
Седовласый не торопился.
Оттого, что он орудовал одним глазом, процедура вызывала дополнительное уважение.
Стрелок раздувал ноздри.
Барабан продолжал свой глухой отрывистый напев.
— У-а, му ну-а, а-а.
Слова эти потрясли дикарей. Даже без перевода в них чувствуется огромная, убедительная сила.
Бельмоносец поднял руку с факелом к небу, а потом резко опустил ее долу и произнес еще одну формулу. Такую же короткую и внушительную, как первая.
Стрелок закрыл глаза и шумно втянул воздух широкими лоснящимися ноздрями. После чего перекусил тетиву своего лука и то, что осталось, положил к ногам приплясывающего Уильяма.
Тот постепенно начинал приходить в себя и понимать, хотя бы отчасти, что происходит вокруг. Тело его горело, голова кружилась, кажется, муравьиные укусы были слегка ядовиты.
Первая мысль, которой удалось прорваться сквозь пелену своеобразного опьянения, была о том, что если его и убьют, то не прямо сейчас.
Вторая была еще трезвее: главное, чтобы не съели. Как христианина, его, по понятным причинам, более, чем все другие, страшил именно такой способ смерти.
Седой старик, Кидд про себя окрестил его «одноглазым», подошел к нему почти вплотную, взял в свои сухие пальцы львиную лапу и с силой провел по труди белотелого гостя.
Трудно сказать откуда, но у Кидда возникло понимание того, что эту боль надо стерпеть обязательно.
Он даже засмеялся, когда по груди побежали вниз тоненькие струйки крови.
Все племя пришло в неистовство, они получили то, что хотели, — исцарапанный колючками, ошалевший от наркотических насекомых, шотландский матрос поневоле осчастливил целый поселок на южном побережье Мадагаскара.
Проснулся Кидд от истошного птичьего крика. Разумеется, некоторое время он не мог сообразить, где находится. Он лежал на циновке в небольшой круглой хижине, сквозь многочисленные щели в плетеных стенах которой внутрь проникали солнечные лучи.
Стало быть, утро.
Птицы, вероятно, сидели на деревьях вокруг хижины. Они первыми почувствовали, что человек внутри проснулся.
Кидд попытался встать, но не смог. Боль как бы вспыхнула по всей поверхности тела. Осторожно подняв голову, он попытался осмотреть себя.
Зрелище его не восхитило. Вся кожа была буквально исполосована. Самые большие царапины, на груди и бедрах, были залеплены какой-то кашицей.
Как выяснилось несколько позднее, это было лекарство. А выяснилось это следующим образом. Плетеный полог откинулся, в хижину вошли одна за другой три молодые женщины. Вели они себя в высшей степени почтительно. В глаза больному они смотреть не смели, зато смели к нему прикасаться. Причем только языком. Они быстренько слизали вышеупомянутую кашицу с его царапин и, усевшись в углу, начали готовить новую порцию. Они засовывали в рот длинные бледно-зеленые побеги и быстро-быстро сжевывали. После чего сплевывали полученную массу в широкую глиняную миску.
Когда работа была закончена, они исчезли.
Кидд недолго оставался один. К нему явился старик с бельмом. Он тоже вел себя почтительно, хотя в глаза смотрел и заговаривать смел. Даром что ни слова из его речений лежащий был понять не в силах.
Наговорившись, старик взял стоявшую в углу глиняную миску с лекарством, перемешал содержимое, а потом начал наносить на раны Кидда тоненькой деревянной дощечкой.
— Ну?! — удивился старик, когда Кидд непроизвольно застонал от боли. Когда он застонал второй раз, лекарь отложил палочку, вышел из хижины и вскоре вернулся с одной из девиц. Открыл ей рот, как дрессированной, и стал тыкать пальцем в великолепные, жемчужина к жемчужине, зубы. Мол, не надо обижаться, дорогой гость, для производства лекарства мы привлекли самые лучшие челюсти племени. Больно быть не должно.
Кидд понял его и в дальнейшем старался не стонать.
Эти процедуры продолжались три дня.
Лечебный эффект был потрясающий. Целебные травы в смеси с девичьей слюной мгновенно затягивали раны. Ни одна не воспалилась.
Несмотря на все оказываемое ему внимание, Кидд пребывал в состоянии, далеком от эйфорического. Ему не было страшно, но почему-то казалось временами, что его лечат, чтобы сожрать здоровым. Такая своеобразная дикарская этика.
По утрам и вечерам он молился, как было принято у них в доме, в основном повторяя молитвы, которым научила его кормилица. Интересно, что девушки, дважды в день облизывавшие его, сразу поняли, что в эти моменты его беспокоить нельзя, это ему понравилось, и он начал проникаться к ним симпатией. Они даже перестали быть для него на одно лицо. Он даже дал им имена — Клото, Лахесис и Атропо. Откуда он их взял, он бы и сам затруднился ответить. Из старинной книги, случайно найденной в отцовской библиотеке, может быть.