А действительно, думает он, кто ж надевает юбку для езды на велосипеде? Неудобно и, вероятно, ветром продувает, подол волочится по земле, а то еще и в цепь может попасть. Ведь велосипед — не лошадь, дамское седло не поставишь. Однако на лицах проходящих мимо мужчин он видит легкое раздражение, а некоторые откровенно шокированы. Только вот непонятно, вызваны ли эти чувства тем, что женщины гуляют без сопровождения мужчин, их экстравагантными брюками или велосипедами; впрочем, последние, кажется, злят их больше всего.
Пощебетав между собой, сколько требовалось, дамы снова садятся в седла и трогаются в направлении города. Когда они проезжают мимо, взгляд Генри падает на лицо ближайшей: это Дора Коллинз.
«Мисс Коллинз!» — окликает он.
Она поворачивает голову, но руль ее начинает вилять, она не успевает ни улыбнуться, ни поприветствовать его и снова отворачивается, сосредоточившись на дороге.
Он быстро шагает по тенистым улицам за ними, стараясь не потерять из виду. Они исчезают вдали, однако он продолжает идти в надежде, что они снова где-нибудь остановятся. На большой площади перед кафедральным собором Генри снова видит тех, кого догонял: женщины положили велосипеды в кучу прямо на землю и разворачивают транспарант. Не замеченный ими, он ждет, что будет дальше, пока они не сбиваются в кучку. Две из них высоко поднимают развернутый транспарант. На нем написано: «Международный женский союз трезвости». Остальные надели какие-то кушаки и, оживленно щебеча, распределяют между собой пачки бумаг. Одна из них коротко что-то произносит, и все умолкают. Она стоит спиной к нему, и Генри не слышно, о чем она говорит, но дамы слушают внимательно, не отрывая от нее глаз, и энергично кивают. Без сомнения, она говорит о вреде алкоголя, убеждает их на благо всего человечества опустошить шкафы с напитками своих мужей.
Он уже хочет отвернуться, мисс Коллинз разочаровала его, как вдруг некоторые из дам начинают подходить к собравшимся зевакам и совать им в руки свои листки. Генри ждет, интересно, какая будет реакция. Мужчины вежливо отклоняют листовки, а один демонстративно рвет пополам и шагает прочь, обрывки бумаги неприкаянно порхают на землю, и покрасневшая агитаторша наклоняется, чтобы поднять их. Остальные мужчины остаются на месте, слушают, кивают, но Генри подозревает, что они это делают ради жен, вцепившихся им в локти и преданно поглядывающих на своих мужей, словно ожидая указаний, как надо на все это реагировать.
Любопытство пересиливает, и он подходит к толпе. Пробегает взглядом по лицам и видит Дору; она говорит что-то пожилой женщине, но та в ответ только качает головой. Похоже, Дора о чем-то ее просит; когда Генри подходит ближе, старуха поднимает руку, снова качает головой и отворачивается.
— Мисс Коллинз, — говорит он.
Дора поднимает глаза, снова опускает и делает шаг назад; у нее такой вид, будто он застал ее за каким-то стыдным занятием.
— Я… вы меня стесняетесь? — спрашивает он.
Она, кажется, смиряется и готова говорить с ним, в лице ее появляется твердость, она смотрит на него даже с некоторым вызовом. Непокорный белокурый локон падает ей на глаза, и рукой в перчатке она отбрасывает его.
— Нисколько, мистер Саммерс. Я очень рада снова вас видеть.
Голос ее выдает, что она лжет.
— А позвольте спросить, чем это вы тут занимаетесь? — говорит он.
— Ничем мы таким тут не занимаемся, сэр. Мы обращаемся к людям с петицией.
— О чем же?
Он протягивает руку, и она с неохотой дает ему листовку.
Интересно. Он смотрит на листок бумаги с отпечатанным в типографии текстом и читает заголовок:
ДЕСЯТЬ АРГУМЕНТОВ В ПОЛЬЗУ ИЗБИРАТЕЛЬНОГО ПРАВА ДЛЯ ЖЕНЩИН.
Бумагу, пачку которой она держит на изгибе руки, украшают четыре неразборчивые подписи.
— Так, значит, вы не призываете к трезвости? Ничего не понимаю. Но я же видел ваш транспарант.
— А разве непонятно, что одно вытекает из другого? Миссис Джонсон считает, что как только женщины получат право голоса, правительство предпримет шаги, чтобы запретить продажу спиртных напитков, которые разрушают наши семьи.
— Значит, вы не считаете, что женщины должны иметь право голоса сами по себе, независимо от посторонних причин? Но лишь потому, что спиртные напитки должны быть запрещены, и иначе эту проблему не решить?
— Нет, считаю.
Она запинается, и на лице ее проступает неуверенность.
— То есть… — пытается продолжить она, но снова спотыкается и умолкает.
— Если честно, трезвость мало меня интересует. Для меня главное — избирательное право.
Генри усмехается.
— Да вы не смущайтесь, мисс Коллинз. Я не собираюсь вас тут допрашивать. Я желаю вам только добра. Это прекрасная цель, и лично я не вижу причин, почему женщины должны быть лишены избирательного права. А мужчина, который с этим не согласен, скотина. Может быть, вас ждет успех, и вы преподадите хороший урок своим английским сестрам по борьбе.
— Вы надо мной смеетесь? — спрашивает она. — А мы говорим и действуем совершенно серьезно. У миссис Джонсон большие связи. В парламенте. Ее обязательно услышат.
— А которая она, эта миссис Джонсон?
Он поворачивает голову вслед за ее указующим пальчиком и видит полную женщину, где-то под сорок, оживленно разговаривающую с тремя из тех, кто помоложе.
— Да. И в данный момент я ее поддерживаю. Они с мужем пригласили меня участвовать, потому что отцу неожиданно надо было поехать в деревню.
— Интересно, а почему вы с ним не поехали?
Она вздыхает.
— Я упросила его, и он позволил остаться. Неохотно, конечно, и совсем ненадолго. В конце следующей недели он ждет меня там.
— Мисс Коллинз, вы простите меня, — говорит Генри, — но мне кажется, вам сейчас неприятно меня видеть. Когда вчера мы с вами познакомились, я подумал, что мы с вами стали друзьями, и мне очень жаль, если я как-то обидел вас. Кажется, вы совсем изменились ко мне.
— Мистер Саммерс, разве я сказала вам что-нибудь грубое?
— Нет, конечно.
— Когда мы встретились с вами вчера вечером на лестнице, я еще издалека, не видя вас, ощутила ваш запах. От вас так и несло бренди, и это было ужасно. Вы споткнулись на ступеньках и сами смутились. И меня тоже смутили. Я, конечно, не столь пылкая поклонница борьбы за трезвый образ жизни, но этого было достаточно, чтобы я изменила о вас мнение.
— А ваш отец, ведь он уехал так неожиданно…
— О, на его счет вам нечего беспокоиться, — говорит она. — Я ему ничего не сказала. Да он и сам любит выпить. А теперь простите меня, мне нужно работать.
Она едва заметно кивает и поворачивается к нему спиной.
Генри стоит как громом пораженный. Мгновение он даже не помнит, где он и что должен делать. Но потом улыбается. Англичанка ни за что не осмелится так разговаривать с джентльменом. Ему приходит в голову, что эту страну, пожалуй, можно любить.
Розмари
Каникулы в Сорочьей усадьбе мне всегда вспоминаются в ярких, насыщенных красках, как в любительских фильмах, которые дедушка снимал на кинопленке супер-восемь. Я вижу себя со стороны: худенькая девчушка с мальчишеской стрижкой, кривыми передними зубами и сплошь усыпанная веснушками; глядя прямо в объектив камеры, она широко улыбается. За мной всюду ходит хвостом Чарли. Или еще — может быть, это тоже было на пленке — верхом на своих маленьких лошадках без седел, мы спускаемся к реке, лица наши сосредоточенны. Вспоминая те счастливые дни, я не слышу звуков, только проектор негромко трещит, и все происходит в слегка ускоренном темпе; глядя в камеру, мы машем руками, и они становятся смазанными пятнами.
В Сорочьей усадьбе тогда вечно было полно народу, в том числе и детей; они бегали всюду в одних купальных костюмах, катались с пластмассовых горок, стоящих на лужайке; то и дело праздновались чьи-то дни рождения, и все наряжались в остроконечные шляпы и дудели в дудки. Взрослые в шортах и сандалиях на босу ногу, с большими бутылками пива в руках. Пикники и прогулки верхом, скачущие кругом собаки, костры. Частенько всем семейством мы отправлялись в известняковые пещеры в холмах. Нам запрещали играть в них, потому что сверху всегда мог упасть какой-нибудь камень, а нам казалось, что где-то там, внутри, лежат спрятанные сокровища. В те дни дедушка всегда был с нами, водил туда-сюда объективом кинокамеры, снимал, но сам никогда в кадр не попадал. Возможно, он смотрел на все как бы через видоискатель, а сам лично уже перестал что-либо чувствовать, поэтому и воспоминания его всегда были приторны и чрезмерно красочны, все полутона и серые краски были безжалостно вычеркнуты. Понятно, почему я любила вспоминать свое детство именно таким.
В то лето, когда дедушка начал обучать меня искусству таксидермии, все уже было не совсем так, яркие краски смягчились и потускнели. Почти все время теперь я проводила в доме, искала какой-нибудь темный уголок и предавалась новому занятию. Набивка чучел стала моей страстью, объяснить которую я не могла. Все началось с того, что к нам в курятник случайно залетела овсянка. Я загнала ее в одну из клеток, где куры высиживали яйца, хотела поймать и отпустить. Намерение благородное, но вдруг меня охватила странная дрожь, какую, наверное, испытывает кошка, когда видит свою жертву, непроизвольная, всем телом. Одной рукой я нащупала и поймала овсянку, но когда вытащила и открыла ладонь, птичка лежала, сжав крошечные, похожие на нераспустившиеся бутончики лапки, и глазки ее были закрыты. Она умерла у меня в руке от страха.