не было. Когда я открыл торжественное заседание и огласил фамилию докладчика, в зале раздался приглушенный шумок.
На счастье, все обошлось без срывов. Полозков, прекрасно знакомый с почерком Мировской, читал почти без запинки, и даже не прерывался, когда она подносила ему последние листочки из доклада, который она дописывала прямо за сценой. Доклад понравился, а затем состоялся концерт. Из известных актеров я запомнил Шалевича, который, будучи явно «под шафе», читал отрывок из спектакля о Ленине.
Отношения с райкомом у меня с самого начала не складывались. Я не знаю, каким был покойный Маканцев, но на его место взяли инструктором, курирующим парторганизации НИИ, замполита одного из отделений милиции по фамилии Брехов. То ли фамилия оказывала на его личность негативное воздействие, то ли профессиональная деятельность, но это был крайне неприятный человек, грубый, невежественный, однако не без практической сметки. А тут еще я сглупил и дал ему повод для давления: в одной из многочисленных формочек, которыми буквально забрасывали нас из райкома, я ошибся в количестве партгрупп — написал 107 вместо 103. Но мало того: я перезвонил Брехову и признался в сделанной ошибке.
— Ну, так и увеличь их количество, а я ничего знать не желаю, — ответил мой инструктор и с тех пор регулярно навешивал на меня всякие дополнительные поручения и поборы.
Отдельного упоминания заслуживает подготовка к демонстрациям, которые проводились 1 Мая и 7 Ноября. Колонна представителей Института составляла от пятисот до тысячи человек и оформлялась бумажными цветами или флагами, а во главе колонны шли орденоносцы со стягами и везли тележку, на которой высился какой-нибудь патриотический лозунг или портрет одного из вождей. Как обычно, Корецкий увильнул от конкретной работы, и все: от контроля за изготовлением оформления до формирования колонны, — повисло на мне.
И еще об одной форме отчетности хочется упомянуть. Накануне демонстрации секретари парткомов отчитывались о готовности колонн на очередном совещании в райкоме. Я уже привык к некоторым благоглупостям, которым необходимо было следовать, для того чтобы не попасть впросак.
Выглядело это так: секретарь райкома из президиума называл организацию, а представитель этой организации из зала докладывал о количественном и качественном составе демонстрантов. Положено было докладывать, что коммунисты и комсомольцы составляют не меньше 98 %. Почему, хоть убейте, не знаю, и тогда не знал. Но бодро, как и все отрапортовал. И получил благосклонный кивок Драча, третьего секретаря.
В мой первый день участия в демонстрации в новом качестве за мной пришла машина в половине пятого утра, и я вместе с ночным дежурным по Институту вывозил телегу и выносил оформление по всем правилам режимного предприятия. Часам к восьми, когда колонна уже была сформирована, появился Корецкий и занял место впереди колонны. А я всю демонстрацию бегал с громкоговорителем, именуемым «матюгальником», следя за тем, чтобы к нашей колонне не пристраивались посторонние.
Можно себе представить, с каким сожалением я вспоминал свое участие рядовым демонстрантом, когда можно было вместе с ребятами забежать в ближайший переулок и выпить по бумажному стаканчику «для сугрева», а после демонстрации с чистой совестью еще немного добавить в ближайшем по ходу движения кафе и уже к обеду быть дома. Но совсем не так было на этой демонстрации. Я освободился только после того, как и телега и вся наглядная агитация была погружена на машину, а потом доставлена в Институт, и здесь, практически снова только с одним дежурным, все разнесли по своим местам.
В один из майских вечеров в кабинет, который я уже привыкал считать своим, заглянул Володя Силаев. Я был шапочно с ним знаком, часто встречая в кабинете Мировской, знал, что он был секретарем комитета комсомола Института прежнего созыва, а сейчас занимал должность начальника отдела в первом, теоретическом отделении. Это был высокий, стройный и еще молодой человек, с едва начинающими седеть висками и интеллигентными манерами. Я не стал расспрашивать его о цели визита, но по случаю, поинтересовался у него подробностями его выступления на парткоме, протокол которого я как раз готовил к печати.
— А что, Егоров и старые протоколы перевел на тебя? — поинтересовался Силаев, продемонстрировав прекрасную информированность в делах парткома.
— Да, есть такое дело, — коротко ответил я, не вдаваясь в подробности.
Вообще, не в моих правилах было жаловаться и сетовать на судьбу. Но в последнее время на меня свалилось столько неприятных неожиданностей, и я так устал находиться в окружении людей, которые только и ждут, чтобы я оступился. Поэтому особенно остро почувствовал, как хорошо общаться с таким умным, все понимающим человеком.
— А Корецкий все так же в рабочее время решает проблемы своей внезапно заболевшей мамы? — продолжал блистать осведомленностью Силаев.
— Регулярно, но самое поразительное, что он просто избегает решать любые серьезные вопросы.
Дальнейшая беседа продолжалась все в том же духе. Мы говорили, что, наверное, Корецкий и сам понимает, что оказался не на своем месте. Близится очередная отчетно-выборная компания.
— И было бы разумно, если бы следующий секретарь парткома оказался человеком с более подходящими качествами, например, такими, как ты, — добавил я.
Мы расстались, когда уже стемнело. Мне и в голову не приходило, что я высказал что-то неподобающее. Ведь я был уверен в правильности своей оценки. На душе у меня было так легко, как не было уже давно. И как-то само-собой сложилось стихотворение «Твои жар-птицы», которое в силу последующих событий, оказалось моим последним романтическим произведением.
Твои Жар-птицы
С каждым годом все тревожней,
Беспокойней жить в надежде.
Стали чувства осторожней,
И не так легко, как прежде,
На бегу остановиться,
Посмотреть, как звезды тают.
Неужели и Жар-птицы
Больше в небе не летают?
В славословье заседаний,
В суете дежурных будней,
Мы друзей одних теряем,
А другим поверить трудно.
Может, в жизни все случайно,
Все проходит незаметно,
И давно мы не встречаем
Лета тихие рассветы?