Тело Матренина дернулось — раз, другой, и, уже мертвое, вдруг повернулось на раскрутившейся веревке лицом к Малюте, как будто смерть решила показать ему свой страшный лик. Малюта повернул тело спиной к себе, но веревка вновь развернула его… Страшное лицо Матренина вновь нависло над Малютой — и что-то ужаснуло его в нем. Он отступил — на шаг, потом еще, но тут же совладал с собой. Сходя с Лобного места, сам оглянулся на тело Матренина, помедлил, словно испытывал себя, потом бросил быстрый взгляд в сторону Фроловской стрельницы — на мосту перед ней уже не было царя.
Внизу, у помоста, в гурьбе тех, кого нынче пригнали на торговую казнь, Малюта вдруг узнал Саву-плотника. Он уже вставил ногу в стремя, намеряясь впрыгнуть в седло (седло на чудном Малютином аргамаке тоже было чудным — турецкой работы, из красной тисненной золотом кожи в серебряной очеканке, обложенное парчой и бархатом, — тоже подарок царя!), когда вдруг почуял на себе чей-то взгляд и, обернувшись, увидел высунувшегося из-за спины охранника-стрельца Саву.
— Э, да ты никак, Сава?! — сказал Малюта, приближаясь. Отодвинув рукоятью плетки стрельца, Малюта в удивлении стал перед Савой. Его свирепое лицо даже смягчилось от удивления.
— Да я-т Сава… А ты, вона, гляжу — глазам не верю! Из одного корца медовуху тянули… А лупцевню-то каку с бронниками угораздали! Славную лупцевню! — Сава вдруг смолк, глянул на Лобное место, грустно вздохнул. — А ты, стал быть, не наших кровей?! Стал быть, ты все то понарошку иль но умыслу какому?
— Служилый я… А про то — не твоему уму рассуждение.
— Разумею… — Сава снова невольно взглянул на болтающегося в петле Матренина и опять вздохнул. Лицо его скорбно искривилось, но в глазах, в самых зеницах, как юла, вертелась шалая искра. — А славная была лупцевня! Из-за тебя завелось-то… Што ты словить кого хотел иль так, о хмелю?
— Кого хотел, того словил. Сказал уж — не про твой ум рассуждение. А дружбу твою и пособь не запамятовал. Говори, чем винил? У царя отпрошу, коли сам суда не отведу.
— У царя не отпросишь… Царю винил.
— Тогда поделом.
— Поделом, — согласился Сава, — да забьют, до смерти забьют. — В его глазах прометнулся ужас. — Сто плетей присужено. От Махони не сдюжу… До конца живота дойду.
— Верно, — ухмыльнулся Малюта и посмотрел на помост, где Махоня с печальной торжественностью, как поп на панихиде, готовился к своему делу. — От него и половины не сдюжишь. Он батогом бьет, как саблей рубит.
— А я ж первый на Москве плотник. Да и… — Сава заглянул под насупленную гущобу Малютиных бровей. — Бабу мне бог послал. Гляди, женкой стала б, — стыдливо, как будто в чем позорном, сознался он. — Как ей воне конец живота моего узреть?!
— Бабу иной приглядит. Баба — кошка… А вот коль плотник ты вправду гораздый, то жаль. Чем же ты навинил?
— Братью свою плотницкую выручить похотел. Вона они, бедолаги, кивнул Сава на гурьбу плотницких. — Ноне им по три дюжины всем… Сталось у них душегубство. Бесхитростно сталось… Братца эвон Махониного прибили ненароком. Напужались!.. Думали, засудят всех. Вот я за них и пошел… Господи, тут колокола — будто сам господь озвонил их! Хоругви, кресты… Ликовство несусветное! А я, некошной, со своею безлепицей царю поперек дороги.
— Вона чево ты укоил?! недружелюбно буркнул Малюта. Лицо его вновь стало безжалостным. Белый кругляш бельма, на мгновение как будто расплывшийся по всему Малютиному лицу, холодно, безучастно вперился в Саву. — Правый суд над тобой. Такого суда я не стану отводить. Но и дружбы твоей неотплаченной не оставлю. Не люблю в долгу оставаться.
— Нешто выкуп за мене исплатишь? — просиял Сава от радостной мысли — и сразу же сник. — Полтретьяцеть рублев!..
— Нет, быть тебе битому, дабы ведал впредь, в кои поры царю челом бить. Дружбу ж твою отплачу иначе: в вину твою вступлюсь, как на то обычай есть.
— Господи!.. — ужаснулся Сава, не поверивший своим ушам. — Тык… тык… плети-то наполы 245. Махоня-то, сам речешь, быдто саблей, запричитал Сава, но вдруг понимающе смолк. Глаза его смотрели на Малюту — куда-то в самую его душу…
— У меня подушка в головах не вертится, — поняв Саву, равнодушно буркнул Малюта и поманил к себе подьячего, степенно, терпеливо стоявшего в стороне и не начинавшего торговой казни, потому что первым под Махонины плети он должен был послать как раз этого отчайдушного плотника, с которым, к его великому удивлению, нелюдимый царский особин вдруг завел простецкий разговор.
— Чти на него приговор, — сказал Малюта подьячему, — да огласи, что я, Малюта Скуратов, царский служка, делю с ним вполы вину его, как водится по обычаю.
Подьячий опешенно вылупился на Малюту — не знал: верить, не верить? Есть такой обычай… Каждый мог вступиться в вину приговоренного к торговой казни: либо выручить его деньгами, заплатив выкуп, либо разделить с ним наказание — пострадать за ближнего, «положить душу за други своя», особенно если за душой водились черные грешки. Страдание за ближнего было самым лучшим их искуплением, и почти на каждой торговой казни находились желающие разделить с приговоренным наказание, но, сколько помнил себя подьячий, знатных среди них никогда не было. Они если и выручали кого из вины, то выручали деньгами, а тут — царский любимец, царский особин! и за какого-то дрянного плотничишку — под плети! «За Ивашку искупиться хочет», — подумал сочувственно подьячий, но сознавать, что Малюта ляжет под плети, ему было почему-то страшно, словно он чувствовал и свою причастность к этому. В его растерянных, угодливых, сострадательных глазах ёрзнула робкая, остепеняющая укоризна:
— Холоп веди, Григорья Лукьяныч…
— Велено тебе — исполняй!
Подьячий покорно поднялся на помост, сбиваясь от волнения, огласил вынесенный Саве приговор, помедлил, оглянулся на Малюту — с искупляющей беспомощностью и робкой надеждой, что, быть может, тот все-таки раздумает вступаться за плотника. Страх напал на подьячего, язык не поворачивался огласить такое — легче было самому под плети лечь.
Но Малюта уже снял с себя епанчу, скинул кафтан, теперь тянул через голову алую адамашковую рубаху. Сава услужливо, но скорее торжественно, как какие-нибудь святыни, принимал на руки его одежды.
Под тяжелой ногой Махони натужно вскрипывали доски помоста. Изготовившись, Махоня похаживал по помосту, горько, слезливо щуря глаза и шумно, хлипко шморгая носом.
— Рышку, братца маво… извели неповинно, — время от времени говорил он в толпу, приостанавливаясь то у одного края помоста, то у другого, и непонятно было — жалуется он или кому-то грозит. Крупные слезины, не помещаясь в его маленьких, узких глазках, нет-нет и выпадали на щеки. Тогда он с какой-то резвой поспешностью, словно пронзаемый болью, не стирал, а, казалось, соскребал их с лица шершавыми кольцами плети, навитой на руку от локтя до кисти.
— Эвон, как кручинится Махоня по братце! Вышибет ноне из нас он все бебехи за него, — сказал уныло Сава, принимая от Малюты исподнюю рубаху.
— Я уж бывал под ним, — сказал безучастно Малюта и, переежившись от хлесткой весенней свежести, с угрюмоватой сосредоточенностью взошел по ступеням на верх помоста.
Подьячий, уже объявивший толпе, что царский слуга Малюта Скуратов, бога ради, вступается в вину бесчинного Савы-плотника и делит с ним присуженные ему плети, теперь стоял перед торговой скамьей с таким видом, будто он сам приговорил Малюту к плетям. Лица на нем не было — застлала его холодная бледнота, а душа так и вовсе, должно быть, застыла от страха: ну-ка, царскому любимцу, царскому особину отсчитать полсотни плетей!
Толпа, начавшая было расходиться после казни Матренина, от такого известия, преподанного ей подьячим, вновь сплотилась вокруг помоста, заволновалась, зашумела, полезло из нее злорадство, и глум, и каверза, и даже веселье…
Малюта будто не видел и не слышал шумящей вокруг помоста толпы: спокойный, сосредоточенный прошел на середину помоста, тупо глядя себе под ноги, спокойно лег на лавку, приплюснулся к ней, замер, как неживой.
Махоня наклонился над ним, намереваясь прихватить ремешками руки, но Малюта не дал, подложил руки под голову, глухо сказал Махоне:
— Иных будешь вязать, вередливых…
— Душу бы клал на лавку, — крикнули громко и зло из толпы, — коли хочешь искупиться!
— Нет, тело кладет!..
— Мясо! — с выхохотом подкрикнул кто-то. — Да что засело в костях, того из мяса не выколотишь!
— Неудачлив ты, — вовсе присев перед Малютой на корточки, сказал с ласковым сочувствием Махоня. — Скорбен я ноне, и рука у мене слаба… Не будя гораздого бою.
Малюта молчал… Махоня выпрямился, размотал с руки плеть, маханул ею несколько раз по воздуху, расправляя её и пробуя руку…