секунду, но ничего не ответил. Двенадцатилетних подростков он и сам видел в пересыльном лагере, малолеток там хватало. А стариками кажутся все побывавшие на золотом прииске. Он и сам не раз ошибался, принимая тридцатилетних мужчин за глубоких старцев. Да и в самом деле: отличить доходягу от измождённого старика практически невозможно. В больнице он видел одного такого, при росте метр восемьдесят тот весил сорок восемь килограммов. Было ему чуть за тридцать, но можно было дать и все сто. Думали, что он помрёт, но, ко всеобщему удивлению, этот человек выжил. Его выходили, и скоро он предстал пред всеми довольно приятным молодым человеком, хотя в лице его осталось что-то такое, отчего трудно было смотреть на него долго. Ну а на приисках на доходяг вовсе не обращали внимания. Пётр Поликарпович и сам был таким доходягой. Повторять этот опыт ему не хотелось. А потому он уже всерьёз стал думать о побеге.
Апрель подходил к концу, вот-вот вскроются реки и ручьи, всё вокруг зазеленеет. Две-три недели – и пожалуйста, плыви, куда хочешь. Однако, он стал понимать, что по реке далеко уйти не удастся. Ночи тут коротки, а днём его сразу засекут. Вот если пройти берегом до Мадауна и уже там сделать плот, или украсть лодку в посёлке. Но пройти по заломам и спутавшимся кустам тридцать километров было непросто. Да и заставы на каждом шагу, как их минуешь?
Но был и другой вариант. Про него он слышал зимой в больнице и сначала отнёсся недоверчиво, но теперь, поразмыслив, нашёл его вполне пригодным. А дело было вот в чём: надо было выбраться на приток Колымы и потом плыть две тысячи километров до самого Ледовитого океана – в бухту со странным названием «Амбарчик». В бухту эту, по верным сведениям, часто заходят американские и английские пароходы. И если попасть на такой пароход, да заплатить капитану золотом, тогда тебя тайком вывезут в трюме за границу. А там – свобода, гуляй – не хочу! Ни одна энкавэдешная сволочь тебя там не достанет. От этих мыслей сладко ныло внутри. Невозможное казалось возможным. Нужно было только найти приток Колымы, соорудить плот и – плыви себе, лови рыбку, собирай ягоду и грибы на нетронутых берегах. О том, что по обеим берегам Колымы густо стоят лагеря, Пётр Поликарпович старался не думать. Авось как-нибудь и проскочишь все эти капканы! И про то, как он будет плыть на самодельном плоту две тысячи километров, он тоже размышлял как-то отстранённо. Но о том, что в «Амбарчике» стоят погранзаставы, что на рейде барражируют военные катера и что американские суда заходят сюда крайне редко – он и вовсе не знал. Хотелось верить в чудесное спасение – и он верил, несмотря на все мыслимые и немыслимые препоны.
Соседа он в эти планы не посвящал, всякий раз говоря одно и то же: уйдём в сопки, будем двигаться на юг по распадкам, пока не дойдём до моря. А там видно будет. Верил ли сосед этим обещаниям?.. Скорее всего, нет. Но помалкивал. Он догадывался, что Пётр Поликарпович что-то придумал себе на уме, да не хочет пока говорить. Быть может, у него есть знакомый пилот, который увезёт его на самолёте? Он слыхал, что с материка на Колыму летают самолёты и гидропланы. Есть несколько аэродромов, запрятанных в тайге, а гидроплан – так тот прямо на воду садится – ещё удобней! И если только найдётся такой пилот, который тайком посадит их в свою крылатую машину, тогда… – дальше воображение отказывало. Представлялось что-то такое, чему не было названия – какое-то сияние, бестелесность и вечное блаженство. О том, что на всей территории Советского союза нет такого места, где бы сбежавший заключённый чувствовал себя в безопасности – он и не думал. Улететь за границу было нельзя – у самолёта не хватит топлива, чтобы пролететь две тысячи километров хотя бы до Аляски. А если и пролетишь – ещё неизвестно, как там тебя встретят. Но все эти соображения мало тревожили помутившееся сознание. Очень трудно было убить в себе надежду, особенно, если эта надежда – последнее, что связывает тебя с жизнью.
Наступил май, но было всё ещё холодно. В низинах лежал снег, река и ручей были покрыты толстым льдом, который и не думал таять, от земли несло глубинным холодом. Пётр Поликарпович утром уходил за лагерь и каждый день ждал, что его снимут с этой лёгкой работы, вернут в бригаду и заставят кайлить оловянный камень. Сил едва хватало, чтобы вечером дотащить раздувшийся мешок с хвоёй до лагерных ворот, и он со страхом думал о том, что будет, если снова придётся подниматься на гору и брать в руки ненавистное кайло. Вся одежда пришла в негодность. Острые сучья разорвали бушлат в нескольких местах, шапка потемнела от грязи, расползшиеся ботинки были всегда мокрыми и едва держались на распухших ногах. Утром он со стоном поднимался с нар. Болели все суставы, особенно колени и лодыжки. Казалось невозможным пройти несколько метров. Но он знал, что это пройдёт. Нужно заставить себя подняться и пойти в столовую, а потом на развод. Ноги понемногу разойдутся, слабость отступит, и он сможет за целый день набить свой мешок хвоёй. И так оно и происходило. Но всякий раз ему было всё труднее выполнять норму. Временами накатывало отчаяние. Он со страхом думал о том, как он пойдёт своими больными ногами через сопки, как будет ночевать на холодной земле и чем питаться. Но гнал от себя эти мысли, потому что остаться в лагере ещё на одну зиму означало верную смерть. Это же подтвердил лагерный лепила – мрачный субъект с наколками на обеих руках и повадками уркагана. Как он попал на должность фельдшера, оставалось лишь гадать. Но понятий о медицине он не имел вовсе. В этом Пётр Поликарпович убедился во время так называемого «приёма». Поздно вечером он постучался в дверь медпункта и услышал хриплый голос:
– Кого там чёрт принёс?
Пётр Поликарпович вошёл. Внутри было холодно и грязно. Фельдшер сидел на деревянной тахте и, улыбаясь, смотрел на вошедшего. Пётр Поликарпович сразу понял, что фельдшер пьян. Тут же на грубо сколоченном столе стояла ополовиненная мензурка со спиртом, рядом – погнутая алюминиевая кружка, тут же валялись куски хлеба и ошмётки сала. На фельдшере не было ни халата, ни иных атрибутов медицинской профессии. Он густо зарос щетиной и больше походил на жуликоватого десятника, но никак не на человека,