– У вас просто не хватило сил это вынести?
– У меня просто не хватило сил. Кроме того, видите ли… – Он вдруг смолк.
– Кроме того – что?
Он собирался сказать ей больше, но тут вдруг распознал опасность; к счастью, тетушка Мод снова ему помогла:
– Кроме того, я знаю – мужчинам, во многих отношениях, недостает той отваги, какой обладают женщины.
– Им недостает отваги женщин.
– Кейт или я остались бы, – заявила она, – если бы не уехали по особой причине, которую вы вполне откровенно одобрили.
Деншер ничего не ответил по поводу своего одобрения. Разве его поступки, с того самого часа, недостаточно свидетельствовали об этом? Но довольно скоро заметил – он не мог не пойти хотя бы чуть дальше:
– Не сомневаюсь – мисс Крой, конечно, осталась бы.
И тут он к тому же снова увидел, каким сокровищем оказалась для него Сюзан Шеперд. Она не иначе как охраняла его прежде, она охраняла его и теперь. В обильном общении с подругой своей юности она до сих пор, как стало ему ясно, не удостоила ее сведениями, его компрометирующими. Акт отречения от него Милли она явно изобразила как результат ухудшения ее состояния; налет лорда Марка упомянула как нечто и без нее, вероятно, им известное, так что никому не могло показаться, что она что-то скрывает; однако она воздержалась от объяснений и ассоциаций, и на самом деле, насколько ему было известно, – святая пуританская душа! – она даже изобретала достойные одобрения вымыслы. Так и получилось, что ему стало совершенно легко и просто. Так и получилось, что, вечно покачивая в не оставлявшем его беспокойстве перекинутой через колено ногой, он откидывался на спинку глубокого, обитого желтым атласом кресла и принимал изливавшееся на него утешение. Правду сказать, она – тетушка Мод – задавала ему вопросы, каких не задавала Кейт, но в том-то и заключалась разница, что от нее такие вопросы приходились ему по душе. Из покинутой им Венеции Деншер привез с собой решимость считать, что Милли для него уже нет на свете, – это был единственно мыслимый для поддержания его духа способ пережить время ожидания. Он покинул ее потому, что ее это устраивало и, как выражаются в Америке, не ему было «заходить дальше» положенного, что налагало на него еще более острую необходимость разобраться, как ему быть с самим собой в этот период. Тревожное ожидание причиняло ему невыносимую боль, но он не хотел придавать этому значения: менее всего он мог бы желать стать нечувствительным к страданиям Милли, однако он жалел, что не удается забыть о ее терзаемом муками сознании, распятом, как он представлял себе, на кресте ее болезни. Зная все, вынужденный оставаться в Лондоне, пока болезнь продолжалась, – как мог он жить с этим знанием? – оно делало его дни невыносимыми. Поэтому его намерением было убедить себя – каким-то способом, о котором он упоминал весьма туманно, – что смысл ожидания уже исчерпан.
– Что же фактически, – взволнованно рассуждал он, – остается мне дальше делать? Позвольте мне считать, что все это уже закончилось – как это может в любой момент случиться – и я снова стану пригоден хотя бы кому-то, хотя бы для чего-то. А так, как есть, я ни к чему и никому не пригоден, и менее всего – ей.
Он, соответственно, попытался это осуществить, насколько мог выдержать испытание, требовавшее мрачно шествовать повсюду с плотно закрытыми глазами; но его намерение было выполнено, как легко догадаться, без большого успеха и со столь же малой последовательностью. То, что он пребывает в тревожном ожидании, крылось фактически за всем, что он делал; и не было нужды слишком тщательно разбираться, чтобы понять, что если он все больше нес, как он сам это называл, к миссис Лоудер, то причиной тому было именно тревожное ожидание.
Она помогала ему держаться все время, пока проявляла умную чуткость, – и он мог видеть, что она интуитивно догадывается, чего он хочет, – а именно чтобы она не настаивала на реальности их тревог. Самым существенным приближением Деншера к успеху стало, таким образом, то, что он, за неимением ничего лучшего, оказался пригоден тетушке Мод; ее общество успокаивало ему нервы, хотя они, оба вместе, лишь делали вид, что выпроводили свою трагедию вон. Они говорили об умирающей девушке в прошедшем времени; они не произносили ничего хуже того, что она была невероятно значительна. С другой стороны, однако, – и это не способствовало полнейшему умиротворению Деншера – они оба уверенно соглашались, что «значительна» и есть то самое слово. Именно это – такое признание – делало Деншера наиболее однообразным: в беседах с нею он постоянно возвращался к этому, говоря об этом, старался затянуть время и, в частности, как мы заметили, описывал свое величайшее личное впечатление так, как никогда не описывал его Кейт. Было прямо-таки похоже, что тетушке Мод доставляет удовольствие такое совершенство страдания: она сидела перед ним, словно смотря сцену в пьесе, которую он не мог не представлять ей, как могла бы сидеть в задних рядах партера или на балконе жена достойного горожанина и смотреть спектакль, заставляющий зрителей плакать. Сильнее всего ее волновало то, как, должно быть, бедная девочка хотела жить.
– Ах да, правда – она хотела, она так хотела! А почему бы, ради всего святого, ей этого не хотеть, когда у нее было столько всего, что наполняло ее мир? Да только денег одних у нашей дорогой бедняжки, если не слишком отвратительно с моей стороны упоминать об этом в такое время…!
Тетушка Мод деньги тем не менее упомянула, а Деншер отнесся к этому с пониманием – ибо они придавали поэтичность той жизни, за которую так держалась Милли, той жизни, какая у нее «могла бы быть»: вот на чем умолкла добрая дама, растроганная до слез. У нее имелось собственное представление о таких возможностях, о том, как она сама использует их, устраивая свою жизнь в обществе, и поскольку у Милли подход к деньгам был в конечном счете таким же, как у нее, чем иным оказывалась жестокость происходящего, как не жестокостью – в некотором роде – по отношению к ней самой? Это выяснилось, когда Деншер определил как нечто устрашающее ни с чем не сравнимый ужас их юной приятельницы перед надвигающимся концом, хотя она непрестанно старалась его подавлять; ужас ее тем не менее часто становился темой их бесед, так как, определяя его этими словами, Деншер находил для себя странное облегчение. Он позволял этому определению живую наглядность, словно придерживаясь здесь принципа, хотя бы мысленно, «не увиливать». Милли со всею страстью лелеяла свою мечту о будущем, но, оказавшись разлучена с ней, не кричала, не плакала, а безнадежно, ужасно молчала, словно – как можно было бы себе представить – какая-нибудь из благородных жертв Французской революции, разлученная с неким предметом, сохраняемым для сопротивления. Деншер, в менее горячие моменты, так рисовал ситуацию в беседах с миссис Лоудер, однако пока еще не случалось моментов, недостаточно горячих, чтобы так же рисовать ее в беседах с Кейт. И это был, так сказать, фасад, представлявший Милли как героическую личность, и представлен он был с величайшим героизмом: тетушка Мод поняла это по тому, как он с девушкой расстался. Он допустил, чтобы миссис Лоудер узнала, ради абсолютного прославления этой девушки, как она его принимала в тот последний раз: эффект был абсолютно положительный, поскольку Милли и в самом деле выглядела совершенно как принцесса, какой ее всегда считала – и как всегда называла – миссис Стрингем.
Перед камином в большом салоне – салон весь в арабесках и херувимах, весь парадность и позолота, весь в этот час прогрет лучами осеннего солнца – было продемонстрировано ее состояние, о котором идет речь, а ситуация сложилась, ну – сказал Деншер, прямо в угоду изысканности лондонских сплетен, – весьма возвышенная. Его сплетня – ведь к этому как раз и свелось на Ланкастер-Гейт – оказалась не менее изысканной, поскольку ему удалось воспользоваться прозрачной серебристой завесой, хотя, с другой стороны, эта завеса, так им применяемая, никогда не бывала слишком сильно отдернута. Впрочем, он и сам, кстати сказать, порой воспринимал эту сцену словно с книжной страницы. Он видел молодого человека где-то вдали, в непостижимых отношениях, видел его замолкшим, бездеятельным, даже задержавшим дыхание, лишь едва понимающим, лишь наполовину сознающим, что надвигается нечто огромное, и пытающимся держаться изо всех сил, чтобы не утратить этих отношений. Молодой человек, увиденный им в такие моменты, был слишком далек и слишком ему чужд, чтобы возможно было правильно определить, кто он такой; и все же позже, извне становилось очевидно, что это его лицо – лицо, которое Деншер всегда знал. И тогда, одновременно, ему становилось ясно, что́ именно сознавал тот молодой человек, и после этого день за днем ему приходилось осознавать, как мало из этого он утратил. Сейчас, здесь, с миссис Лоудер, он все собрал, он осознал все – все, что передавалось между ними от одного к другому в молчаливые промежутки, когда, оставив предмет пристального внимания обоих, они обменивались взглядами, исполненными глубокого понимания. Оно было лишь настолько глубоко, насколько позволяло их теперешнее общение, но достаточно глубоким, когда его собеседница улавливала суть. А суть заключалась в том, что с Деншером произошло что-то слишком прекрасное и слишком для него священное, чтобы это описать. С вновь обретенным пониманием он знал, что был прощен, приобщен, даже благословлен; однако он не мог облечь это в слова. Это потребовало бы объяснения – фатального для веры в него миссис Лоудер – о характере вреда, причиненного Милли. Так что, если говорить о сцене из спектакля, они всего лишь стояли у входа. У них создалось ощущение собственного присутствия внутри – они почувствовали напряженную тишину и неподвижность, общение их стало более глубоким; и тут оба они повернулись и пошли прочь.