Разрывая ночную тишину, с оглушающим свистом вылетел из-за поворота паровоз в клубах белого дыма. Сверкая яркими огнями, проплыли мимо Муртазина пассажирские вагоны.
«Наверное, кто-нибудь сейчас смотрит на меня из окна вагона, — подумал Муртазин рассеянно. — Что этот человек подумал обо мне? А может, и увидел, да не обратил внимания. Как, бывает, пробегаешь взглядом по телеграфным столбам вдоль пути или по одинокому засохшему дереву. А может, в этом поезде едет кто-нибудь в Казань и перед ним то же будущее, что стало для Муртазина прошлым… Ах, нет! Одно яблоко не едят дважды. Не только судьбы людей, две капли воды, упавшие одна вслед за другой, не схожи… У каждого свой путь, своя тропа, своя судьба, которую переживает только он…»
Муртазин повернул обратно и ускорил шаги. Над Заречной слободой полыхало зарево огней.
«Взгляну-ка на ночную смену», — решил он вдруг.
Муртазин обошел цехи, поговорил, где надо было, с мастерами, с рабочими, и все это время ловил себя на каком-то неясном, еще не осознанном чувстве. Вернулся к проходной.
Стоявший на посту Айнулла, увидев, что директор намерен пешком отправиться домой, набрался смелости остановить его.
— Товарищ директор, нужно вызвать машину. Ночные дела не предугадаешь.
Но Муртазин не велел вызывать машину.
— Зря беспокоишься, Айнулла-бабай.
— Почему зря, товарищ директор? Ты для нас не простой человек. Нас в одной ночной смене вон сколько. В каждом цеху. А директор — один.
Муртазин приподнял руку к виску, словно отдавая честь, и вышел. Айнулла, качая головой, посмотрел ему вслед и тут же вызвал старшего вахтера.
— Наш директор немного чудить стал. Послать бы шофера следом.
Муртазин и не заметил, как свернул на другую улицу, вышел к дому, где жил Погорельцев. Посмотрел на окна стариков, в одном еще горел свет. Он распахнул пальто, сделал свободнее галстук, расстегнул пуговицы рубашки. Не хватало воздуху.
В эту минуту он, кажется, все бы отдал, чтобы иначе прожить хотя бы последние девять-десять месяцев. Эх, если бы можно было вернуть ту грозовую ночь и сказать шоферу: веди машину прямо к Матвею Яковличу!..
«И к тестю ни разу не зашел после приезда. Не знаю толком, куда открывается дверь… Марьям зря обидел…»
Муртазин долго еще бродил бы по ночным улицам, думая свои бесконечные думы, но к нему неожиданно подлетела машина. Открылась дверь кабины. Оттуда выглянул Василий Степанович Петушков.
— Хасан Шакирович, пожалуйте в машину. Насилу нашел… По всем улицам Заречья кружил…
— Зачем беспокоились, кто это вам приказал? — суховато спросил Муртазин, но с удовольствием уселся рядом с шофером. — С постели небось подняли?
Петушков улыбнулся рассеченной губой.
— Я так рано не ложусь, Хасан Шакирович.
— Почему рано? — Муртазин взглянул на часы. — Скоро уже четыре!
— Еще лучше. Ближе к рассвету.
— Василий Степанович, так говорите, тот петух хотел прыгнуть выше оглобли? — обернувшись к шоферу, спросил Муртазин.
Петушков не сразу понял, о чем тот говорит.
Ах, да, он как-то рассказывал директору, откуда пошло их прозвище — Петушковы. Смотри ты, не забыл, оказывается!
— Ну да… Точно. Хотел прыгнуть выше оглобли и свалился, — заулыбался Петушков.
Муртазин некоторое время сидел в раздумье, глядя перед собой, потом сказал:
— Василий Степанович, есть запас бензина?
— А как же!..
— Тогда поехали в Юдино. Там должны быть вагоны для нас… А утром вернемся на завод.
Шофер повернул на окраину города. Выехал на шоссе. Муртазин открыл боковое окно. Прохладный ночной ветер коснулся его щек. Впереди при свете фар тянулся с холма на холм далеко-далеко убегающий путь, и над лесом, обещая погожий день, забрезжила утренняя заря.
13
Буйно цвели яблони в садах Заречной слободы. Это были не жалкие, хилые цветы, что безвременно распустились прошлой осенью, обманутые преходящим теплом бабьего лета. Вокруг все ликовало, наслаждалось полнотой жизни, пело. По улицам слободы плыл нежный аромат яблоневого цвета, покрывая запах бензина и гари.
Чудесным субботним вечером Матвей Яковлевич и Сулейман, как обычно, вместе вышли с завода и, вдыхая сладкий, как медовая роса, весенний воздух, зашагали по слободским улицам, полным рабочего люда. В шумной, суетливой толпе эти два старика, словно два хозяина, шагали степенно, высоко держа голову. Они почти не чувствовали усталости, хотя в их возрасте выстоять смену за станком было не так-то просто.
Разговаривали они столь же степенно, разве иногда прорывался буйный нрав Сулеймана, и тогда зеленая многолюдная слободская улица звенела его раскатистым смехом.
На углу приятели остановились. Небо было синее-синее. И на фоне этого синего неба, как сказочные птицы, плыли ажурные подъемные краны. Их в этом году в слободе было больше, чем когда-либо. Кругом все росли и поднимались многоэтажные дома, преображая древнее Заречье. Эдак к осени слободу и узнать нельзя будет. А что станется с слободою лет через десять, даже представить трудно.
— Значит, уговор, — сказал Матвей Яковлевич, оторвав взгляд от медленно вращающегося крана. — Завтра в двенадцать ко мне. Иштугана с Марьям Хафизовной тоже пригласил. Гульчира с Нурией обещали прийти пораньше. Ольге помочь. Будут Хасан Шакирович с Ильшат… Гаязов, конечно.
— Зять, думаешь, придет, га? — спросил вдруг Сулейман.
Он никак не мог простить Хасану того горького чувства разочарования, которое охватило его с первого же дня приезда Хасана в Казань. Он знал, тот же осадок горечи остался и у Матвея Яковлевича с Ольгой Александровной, хотя по доброте своей они стараются не говорить об этом.
Еще днем, когда Погорельцев объявил, что завтра они созывают гостей, — «по случаю весны», как он выразился, многозначительно улыбнувшись, — что, между прочим, пожалует и Хасан Шакирович с Ильшат, Сулеймана взяло сомнение, придет ли зять. А вдруг после того, как заводские коммунисты прокатили директора на выборах в бюро, Муртазин еще больше обозлится и пуще прежнего будет держаться за эту свою нелепую «дистанцию» по отношению к родне.
Внешне, казалось, так и было. Муртазин ходил по заводу мрачнее тучи, мало с кем разговаривал. Правда, чужая душа — потемки. Сулейман редко и видел-то зятя, откуда ему знать, что творится у него на душе эти последние недели. Он только слышал от дочери, что Хасан после собрания ходит как пришибленный, так сильно переживает происшедшее. Но больше этого даже и Ильшат не могла сказать. А переживать можно по-разному — это палка о двух концах. Кто знает, какой конец перетянет и по чему стукнет. Однако в душе Сулейман желал своему зятю только хорошего. Не лягнул же его в голову жеребенок, должен он в конце концов понять, что к чему. Такой урок хоть кого образумит. Конечно, такие люди круто не поворачивают — гордость не разрешает. К тому же чем тяжелее воз, тем опаснее спускать его вниз на большой скорости, — разобьется. На тормозах-то оно лучше и вернее.
Почти так же думал и чувствовал Погорельцев. Нет ничего тяжелее, как обмануться в дорогом тебе человеке.
— Полагаю, что на этот раз Хасан Шакирович все ж придет, — ответил он на вопрос Сулеймана.
— А не придет — кланяться не станем, — отрезал Сулейман. — По головке только детишек гладят…
Они уже пожимали друг другу руки, когда озорной мальчишеский свист заставил их поднять головы. На высоко выдвинутой над крышей сарая голубятне стоял вихрастый мальчуган и, разинув рот, следил за своими питомцами.
— Молодой Айнулла, — усмехнулся Матвей Яковлевич. А когда исчезли из глаз голуби, как бы растаяв в синем небе, старик перевел взгляд на яблони. — Богато нынче цветут сады.
— Богато, — подтвердил Сулейман. — По цвету, говорят, и урожай. Значит, урожай нынче хорош будет.
Тихий благоуханный вечер с его игрой света и тени красил слободские улицы, — казалось, радуется земля, радуется все растущее, живое, радуется и человек.
Сулейман шел один. Какая чудесная пора пришла, как хочется жить! С этим страстным желанием жизни он и перешагнул порог своего дома. Все двери и окна были раскрыты настежь. В просторных комнатах гулял теплый ветерок, поколыхивая белыми занавесками. Звенели девичьи голоса: Гульчира с Нурией пели песню о любви и счастье.
Сулейман хотел было кашлянуть, — не смутить бы дочерей тем, что нечаянно подслушал песню, которую они пели только для себя, для души. Но песня была так прекрасна, что старый Сулейман замер. И вдруг в чудесную, уводящую далеко-далеко песню ворвался громкий детский плач.
«Ого, молодой Уразметов голос подает», — усмехнулся Сулейман и весело крикнул:
— Эй, девушки, успокойте-ка артистов!
Выбежала Нурия в белом платье. Она не то собиралась куда-то, не то только что пришла. Тем временем заплакал и другой ребенок.