Завидев сушу, Макиэн подгреб поближе к берегу и помог своему спутнику идти по мелководью. Потом они долго шли какими-то серыми пустошами, пока не увидели следы человека. Ботинки у них совсем прохудились, камни резали ступни, и они опирались на шпаги, как паломники — на посох. Макиэну припомнилась баллада о том, как душа в чистилище бредет по каменистой равнине, и спасает ее лишь доброе дело, совершенное ею на земле.
Ты снял сапог с своей ноги,Несчастному помог.Обуй же эти сапогиИ не поранишь ног.
Тернбул не думал о столь возвышенных предметах, и ему было еще хуже.
Наконец они добрели до светло-серой дороги, окаймленной жесткой, почти бесцветной травой; а еще немного подальше они увидели серое от непогоды Распятие, какие стоят при дороге только в католических странах.
Макиэн поднес к голове руки и обнаружил, что берета нет, Тернбул посмотрел на Распятие с тем состраданием, которое так верно выражено в любимых им некогда стихах:
О, если Ты любил людей,Не возвращайся вновь!Попы за деньги продаютПоддельную любовь,И в кровь Твою отраву льют,Чтоб ядом стала кровь.
Оставив молящегося Макиэна, Тернбул зорко огляделся, словно чего-то искал. Наконец он нашел и, вскрикнув, кинулся вперед — туда, где тускло серела какая-то изгородь. На ней едва держался клочок потемневшей бумаги. Тернбул схватил его и увидел, что буквы на нем складываются в слова: «C’est elle qui»...
— Ура! — закричал он. — Мы свободны! Нет, мы не в раю, гораздо лучше: мы в стране дуэлей.
— О чем вы говорите? — спросил Макиэн, мрачно сдвинув брови, ибо его наконец утомили трудная ночь и безотрадная заря.
— Мы во Франции! — ликовал Тернбул. — Смотрите! — и он протянул драгоценный клочок. — Вот оно, знамение! «C’est elle qui», «именно она». Да, именно она спасет мир!
— Франция... — повторил Макиэн, и глаза его засветились, словно два фонаря.
— Франция! — воскликнул Тернбул, и лицо его загорелось, как его волосы. — Франция, сражавшаяся за разум и свободу! Франция, побивавшая мракобесов дубинкой Рабле и шпагой Вольтера! Франция, где чтят по сю пору великого Юлиана Отступника! Франция, сказавшая: «Мы погасили навсегда небесные огни!»
— Франция! — воскликнул Макиэн. — Франция, которую учил Бернард и вела Иоанна! Франция, сокрушавшая ереси молотом Боссюэ и Массильона! Франция, где в новое время обращаются мудрец за мудрецом — Брюнетьер, Коппе, Бурже, Гауптман, Баррес...
— Франция! — восклицал Тернбул с несвойственным ему пылом. — Франция, водомет сомнений от Абеляра до Франса!
— Франция! — восклицал Макиэн. — Водомет веры от Людовика Святого до Лурдского чуда!
— Франция, — крикнул наконец Тернбул задорно, как мальчишка, — где думают о Боге и борются за свои идеи! Франция, где понимают пыл, породивший наш поединок! Здесь нас не будут гнать за то, что мы рискуем жизнью ради неверия или веры. Радуйтесь, мой друг, мы — в стране, где царствует честь!
Не заметив неожиданных слов «мой друг», Макиэн кивнул, обнажил шпагу и далеко отшвырнул ножны.
— Да! — вскричал он. — Мы сразимся перед Распятием!
— Он сможет увидеть свое поражение, — сказал Тернбул.
— Нет, — сказал Макиэн, — ибо Он его видел и победил.
И сверкающие клинки ударили друг о друга, образуя жуткое подобие креста.
Однако почти сразу на холме, над Распятием, возникло еще одно кощунственное подобие — человек, распростерший руки. Он исчез, но Макиэн его заметил и удивился еще больше, чем если б само распятие ожило, ибо то был английский полисмен.
Отбивая удары, Макиэн гадал, откуда может взяться во Франции это загадочное создание. Гадать ему пришлось недолго. Не успели противники обменяться и десятком выпадов, на холме, небесам на удивление, снова появился толстый полисмен. Теперь он махал лишь одной рукой и что-то кричал. Сразу же вслед за этим полицейские встали за спиной Тернбула.
Увидев удивление на лице Макиэна, Тернбул обернулся и попятился.
— Что вы здесь делаете? — сердито крикнул он, словно застал в своей кладовой воришку.
— Простите, сэр, — сказал сержант с той неуклюжей почтительностью, с какой обращаются к заведомо виноватому джентльмену. — А в ы что здесь делаете?
— Это вас не касается, — воскликнул Тернбул. — Если французская полиция против, пусть она и спрашивает. А вы тут при чем, синие сардельки?
— Я не совсем вас понял, сэр, — растерянно промолвил сержант.
— Я говорю, — повторил Тернбул, — почему французская полиция не вмешивается?
— Понимаете, сэр, — отвечал сержант, — скорее всего потому, что мы не во Франции.
— Не во Франции? — переспросил Тернбул.
— Вот именно, сэр, — отвечал сержант, — хотя говорят тут больше по-французски. Это остров Сэн-Луп, в Ла-Манше, сэр. А нас послали из Лондона, чтобы вас поймать. Так что, кстати скажу, все, что вы сделаете, может быть использовано против вас.
— Да, — сказал Тернбул, — спасибо, что напомнили.
И он помчался со всех ног, а Макиэн, очнувшись и оставив полрукава в руке полицейского, побежал за ним.
Бегали они хорошо — куда лучше тяжеловесных служителей закона, да и особенности края использовали умней. Сперва они кинулись к берегу, где полисмены немедленно оказались по щиколотку в воде. Пока те выбирались на сушу, они вернулись и помчались прямо через поле. Добежав до другой дороги, они перешли на рысь, ибо полицейские уже исчезли из виду.
Примерно через полмили они увидели у дороги два беленых домика и какую-то лавку. Только тогда редактор обернулся и сказал:
— Макиэн, мы неправильно взялись за дело Как же нам драться, если нас все знают?
— К чему вы клоните? — спросил Макиэн.
— К тому, — отвечал Тернбул, — что нам с вами надо зайти в эту лавку.
Глава XI
СКАНДАЛ В СЕЛЕНИИ
В селении Аро́к, на острове Сэн-Луп, жил гражданин Англии, воплощавший самую суть Франции. Он был довольно незаметен, как и многие его соотечественники; он не был «истинным французом» — их очень мало на свете. Обычному англичанину он показался бы старомодным и даже похожим на Джона Булля. Он был толстоват; он был невзрачен; он носил бакенбарды. Звали его Пьер Дюран, занимался он виноторговлей, придерживался умеренно республиканских взглядов, воспитан был в католичестве, но жил и думал, как агностик. Дар у него был один (если слово это вообще здесь применимо): что бы ни случилось, он припоминал расхожую истину, вернее, то, что мы бы так назвали. Сам он ее расхожей не считал и верил в нее всей душой. В нем не было и намека на ханжество или пошлость. Просто он придерживался обычных взглядов, и если бы ему об этом сказали, он был бы польщен. Когда речь заходила о женщинах, он замечал, что им пристали достоинство и домовитость, но искренне верил в это и мог бы это доказать. Когда речь заходила о политике, он говорил, что все люди свободны и равны — и думал именно так. Когда речь заходила о воспитании, он сообщал, что надо прививать сызмала трудолюбие и почтение к старшим; но сам являл пример трудолюбия и — что еще реже — был тем старшим, к которому испытывают почтение собственные дети. Для англичан такой тип мышления безнадежно скучен. Однако у нас эти трюизмы произносят, как правило, дураки, да еще боящиеся общественного мнения. Дюран же ни в коей мере не был дураком; он много читал и мог защитить свои взгляды по всем канонам позапрошлого века. А уж трусом он не был никак, спора не страшился и готов был умереть за каждый свой трюизм. Боюсь, мне не удалось описать это чудище моим нетерпимым и эксцентричным согражданам. Скажу проще: мсье Дюран был просто человеком.