До того, как мсье Берт дал пощечину, Мадлен не сомневалась, что желтоволосый граф просто сошел с ума. Теперь же он удивил ее здравомыслием, ибо сперва ударил Берта, словно выполняя долг, потом отступил на шаг и поклонился.
— Не здесь, мсье, — сказал он. — Выбирайте место сами.
— Я рад, что вы меня поняли, — отвечал Камилл Берт. — И еще я рад, что вы не только подлец, но и джентльмен.
— Мы задерживаем даму, — сказал учтивый граф и поднес руку к голове, словно хотел приподнять несуществующую шляпу. Затем он исчез — точнее, спина его еще была видна какое-то время и выглядела очень достойно, такой он был аристократ.
— Разрешите проводить вас, мадемуазель, — сказал Берт. — Если не ошибаюсь, вам недалеко.
— Да, недалеко, — ответила Мадлен и улыбнулась ему в третий раз, несмотря на усталость, и страх, и плоть, и мир сей, и дьявола. Синее сияние сумерек сменилось непроницаемой синевой ночи, когда Камилл привел свою даму в освещенный и теплый дом, а сам вернулся во тьму.
Французы и полуфранцузы, населяющие местечко, сочли этот случай достойным поводом для дуэли, и противники легко нашли себе секундантов. Те, кто победней и понабожней, стояли за благочестивого Берта, порочный же и родовитый Грегори обрел соратников в лице местного врача, всегда готового поддержать истинно современных людей, и какого-то туриста из Америки, готового на все, что угодно. Назначили дуэль на послезавтра, и все в селении успокоились, кроме одного человека, обычно самого спокойного. Следующим вечером Мадлен Дюран опять пошла в церковь, и Камилл, как всегда, следовал за ней. Но на сей раз по дороге она обратилась к нему.
— Простите, — сказала она, — я должна с вами поговорить.
И он ощутил дыхание правды, ибо во всех книгах девушка сказала бы: «Я не должна с вами говорить».
— Да, я должна, — продолжала Мадлен, глядя на него большими и серьезными, как у животных, глазами. — Ведь ваша душа и всякая душа настолько важнее пересудов! Так вот, я с вами поговорю о том, что вы хотите сделать.
— Я послушался бы вас во всем, — отвечал Берт, — но этого не просите. Даже ради вас я не стану трусом и подлецом.
Она удивленно приоткрыла рот, потом поняла и странно улыбнулась уголками губ.
— Я не про это, — сказала она. — Зачем мне говорить о том, чего я не понимаю? Меня никто не бил, а если бы и били, для женщины это не то, что для мужчины. Конечно, сражаться дурно. Лучше простить — если можешь простить п о - н а с т о я щ е м у. Но когда у нас за обедом кто-нибудь говорит, что дуэль — то же убийство, я думаю, что это не так. Тут все иначе... и повод есть... и противник знает наперед... и он может убить вас. Я совсем не умна, но я понимаю, что такие люди, как вы, не бывают убийцами. Нет, я хотела поговорить о другом.
— Тогда о чем же? — спросил ее собеседник, глядя в землю.
— Завтра месса очень рано, — сказала она. — Так что вы исповедуйтесь и причаститесь с самого утра, не опоздайте.
Берт отступил шага на два, и она не узнала его движений, словно он весь переменился.
— Быть может, — продолжала она, — вы и правы, рискуя жизнью. Женщины в нашем селении рискуют ею много раз, рожая детей. Мужчины — другая половина мира, и я не знаю, как им положено умирать. Но душой рисковать нельзя.
И при всей своей кротости она взмахнула рукой с той трогательной решительностью, которая может разорвать сердце.
Мсье Берт не был кротким. Но беспомощный жест и молящий взор повлияли на него так, словно он увидел дракона. Он страшно побледнел (отчего его черные волосы стали особенно неестественными), когда же он обрел дар речи, сказал: «О, Господи!», причем не по-французски и даже, говоря строго, не по-английски. Придерживаясь истины, я должен сообщить, что он сказал это по-шотландски.
— Месса будет очень скоро, через восемь часов, — говорила тем временем Мадлен, — вы успеете. Простите меня, но я очень боялась, как бы вы не опоздали.
— А почему вы думаете, — едва выговорил мсье Берт, — что я вообще хочу пойти к мессе?
— Вы всегда ходите, — отвечала она, и ее голубые глаза широко раскрылись. — Мессу трудно выдержать, если не любишь Бога.
Именно тогда степенный Берт повел себя, как его необузданный соперник. Глаза его загорелись, он шагнул к своей собеседнице и чуть не схватил ее за плечи.
— Да не люблю я вашего Бога! — закричал он. — На что Он мне сдался? Ну вас всех, надоело! Простите... вы самый честный и чистый человек на свете... а я вот — самый подлый.
Мадлен с сомнением посмотрела на него.
— Если вы сами так думаете, — сказала она, — значит, все в порядке. Если вы каетесь, еще лучше. Вы пойдите, скажите священнику, а Бог...
— Плевал я на ваших священников! — не унимался Берт. — А Бог — это просто выдумка, миф, вранье. Правда, не мне судить Его за это...
— Что вы такое говорите? — искренне удивилась Мадлен.
— Я и сам — просто миф, — отвечал Берт, срывая парик и бороду. После этого странного действия Мадлен увидела гораздо более молодое лицо и рыжие волосы.
— Ну вот, — с облегчением сказал бывший Берт, — я мерзавец, и я хотел сыграть подлую штуку в вашем тихом селении. С любой другой женщиной я бы ее и сыграл, но мне, как на беду, попалась единственная, с которой играть нельзя. Да, угораздило меня однако... А правда в том, — и он смутился, как смутился Эван, когда решил поведать правду загадочной даме, — правда в том, что я — Тернбул, атеист, за которым гонится полиция. То есть не потому, что я атеист, а потому, что я хочу за атеизм сразиться.
— Да, я что-то про вас читала, — сказала Мадлен Дюран с простотой, которую не может поколебать даже такая странная весть.
— Я не верю в Бога, — продолжал Тернбул. — Его нет. И ваше причастие — не Бог. Это просто кусок хлеба.
— Вы думаете, это кусок хлеба? — переспросила Мадлен.
— Я не думаю, я знаю! — яростно ответил Тернбул.
Она откинула голову и широко улыбнулась.
— Тогда почему вы боитесь его съесть? — спросила она.
Джеймс Тернбул впервые в жизни воспринял чужую мысль, и это так поразило его, что он отступил назад.
— Какие глупые! — смеялась Мадлен весело, как школьница. — Это вы — атеист! Это вы-то богохульник! Господи, да вы себе все испортили, только бы не совершить кощунства!
Рыжая голова Тернбула очень смешно торчала из чинных и буржуазных одежд Камилла Берта, но его лицо было искажено такой болью, что никто бы не засмеялся.
— Вы приезжаете к нам, — говорила Мадлен с той женской живостью, которая так хороша дома и так неприятна на митингах, — вы с вашим Макиэном едете к нам и надеваете парики, и все идет гладко, а потом вы швыряете парик и бросаете все дело, потому что я попросила вас съесть кусок хлеба! И вы еще говорите, что никто нас не видит! И вы еще говорите, что на алтаре ничего нет. От чего же вы бежите, от кого? Нет, знаете...