Был период, когда Борис снова почувствовал „эхо“ невозвратности. Это случилось, когда Лада заболела тифом, а он служил санитаром в больниц». Было отчаяние, похожее на то, которое он переживал в юности, когда узнал, что Лада выходит замуж за брата. Тогда тоже казалось, что без Лады он не может жить на земле, и тоже приходили в голову мысли о самоубийстве. Тиф точно погасил половой инстинкт, и Борис вообразил себя бескорыстно влюбленным.
А вот теперь, когда они очутились в садовой сторожке глаз на глаз, снова грустное «эхо» невозвратности замолчало и уступило место вожделению. Опять мучительная борьба с самим собою, в которой изнывают и дух, и тело. И днем, и ночью.
Полют огороды. Приходят две девки, и с ними работает Лада. Жарко постоянно нагибаться, ползать или таскать воду. Пот льется градом, хотя они почти в одних рубахах… Юбки высоко подоткнуты, ноги обнажены до колен, вороты рубах спущены, грудь сверкает в щели и прыгает при работе. Совсем забывают про стыд: не до него. Работа под солнцем тяжела, и не приходит даже в голову женщинам сторожиться от мужских взглядов. Борис таскает воду. Он мог бы этого не делать, но делает, чтобы быть тут же, около Лады, и видеть ее стройные ноги, шею, руки и грудь на свободе, чуть прикрытую тонкой пеленой рубашки, сползающей поминутно с плеч при нагибании, и выглядывающую то сверху, то из-под голой руки. Девки окончательно не замечают «сухорукого», как они за глаза называют «садовника-сторожа», и обращаются с ним, как с бесполым существом, шутя между собой и с Ладой, нескромно говорят, называя вещи прямо с циничной откровенностью, обычной у людей земли. Сперва это смущало Ладу, но скоро привыкла и перестала краснеть и смотреть, нет ли близко Бориса. Потом эта упрощенность и прямота вещей перестали ее пугать и даже стали втягивать саму. Она не говорила грубых слов, не употребляла циничных выражений, но дамская культурная осторожность с нее начала слинивать. Она уже перестала заботиться о том, чтобы не показать мужчине лишний кусочек своего тела или не принять нескромной позы, не потягиваться, выпятив грудь, не наклоняться низко, — все это стало казаться естественным и простым, как все естественно и просто было в окружающей природе. Ладу уже не шокировала расстегнутая рубаха Бориса, его волосатая грудь, незастегнутая пуговица, даже неожиданное дезабилье[379], в котором случалось иногда заставать им друг друга в домике. Лада была в этом чиста и искренна перед Борисом. Но Борис — он все время фальшивил, и вся эта первобытная простота и наивность, как он называл — «райских дней», для него была пропитана половой пошлостью, ибо в ней он искал только случая видеть Ладу в необычно откровенном виде и позах, раздражающих его половую чувственность, еще более острую от того, что ее надо было таить. Постоянно, как притаившийся вор, глазами ворующий, что плохо лежит, подделываясь под «райскую простоту», Борис и волосатую грудь свою обнажал намеренно и, обливаясь водой из колодца в полдневную жару перед обедом, делал это в кустах, около стены караулки, так, чтобы Лада в окно, через виноградную листву, могла случайно увидать его стройное красивое тело. Он сам изнывал в греховной страсти, и в нем рождалось постоянное желание разбудить и в Ладе чувственность, ибо он уже плохо верил в женскую чистоту, и она его раздражала, как нечто притворное, быстро преходящее, обманывающее других и себя. Человек, не верующий в Бога, склонен думать, что и все другие не верят, а только притворяются, и они его раздражают, а если он убеждается даже, что перед ним действительно верующий, то он старается дерзким безнадежным кощунством посеять в том неверие, разочарование и превратить его в атеиста…
Надо было вставать рано, чуть всходило солнце. Лада не привыкла к этому. Борису приходилось будить ее. Пожалуй, это были для него самые опасные моменты испытания. Пробуждалась земля, птицы, цветы, вся тварь, и новое утро вливало новую жажду бытия и желаний. Такая волна молодой силы и энергии переливалась в теле ранним летним утром, а тут спящая, небрежно раскинувшаяся Лада, трудно пробуждавшаяся, безвольно-дремливая, горячая, источавшая особенный аромат молодого женского тела. И можно, пробуждая, коснуться рукой, дружески пошутить, испугать, что обольет водой или стащит насильно с постели. И вместо «эха» невозвратности бунт половой страсти. Лада умывается на воздухе, Борис подает ей воду из кувшина. Иногда хочется после работ у земли очиститься от пота и пыли, почувствовать себя чистой — зовет Бориса пойти к морю. Море неблизко — возвращаться приходится уже в темноте. Страшно одной. Борис сопровождает. Купаются почти рядом, прячась за камни при раздевании. Возвращаются бодрые, освеженные, а ночь быстро опускает свой таинственный покров, зажигаются в синем небе звезды, стихшая степь начинает дышать ароматическими фимиамами, вздыхает море, где-то звонко лает собака, мигает огонек на хуторе. Горячий ветерок со степи целует в щеки… и, Боже, как Ладе хочется любить!.. И вдруг она начинает чувствовать во всем теле «нечто», что толкает ее прижаться к Борису, сжать его руку, за которую держится, или, склонившись над ним, сидящим, прижать свою грудь к его спине и тайно на мгновение вспомнить ласки мужа, далекие-далекие, ушедшие в туман прошлого… И вот, точно тайный договор: не замечать и тайно переживать эти мгновенные вспышки, у Бориса совершенно определенные, у Лады — туманные и призрачные. У Лады все это освещено воспоминаниями о Володечке, и Борис тут, как возбудитель этих воспоминаний. У Бориса ничем не освещено, кроме вожделения именно к ней, к Ладе. Лада всегда после этих тайных вспышек заговаривает о своем Володечке, а Борис чувствует себя вором, которому брат мешает украсть, и самое имя брата начинает раздражать его в эти минуты. И обоим снятся эротические сны… Иногда, под праздники, долго остаются у домика на крылечке, сидя рядом, и Лада, опершись на Бориса спиной перебрасывается с ним редкими-редкими малозначительными словами, а не хочется уходить; или Борис положит голову на колени Лады и притворяется задремавшим; Лада пристально остановится на лице, красивом, мужественном, так напоминающем Владимира, и проведет нежным прикосновением руки по волосам Бориса. Тот откинет руку и нечаянно коснется груди. Тогда Лада вдруг решительно поднимается, сладко потягивается и говорит:
— Все равно… надо спать… Спокойной ночи! Желаю тебе увидеть во сне невесту.
— Особенного желания не имею…
— Вот как? Что же, разлюбил?
— Нельзя любить отвлеченную величину.
— Почему отвлеченную?
— Быть может, она умерла или живет и наслаждается с кем-нибудь… Ведь я для нее — тоже отвлеченная величина… Нельзя обнимать пустое пространство. Любовь, как тебе, вероятно, хорошо уже известно, состоит не из невесомого духа, но еще… и, пожалуй, главным образом, — из чисто материальных видимостей. Нельзя обнимать пустое пространство, наполненное одним воображением или воспоминанием… — философствовал Борис и, ввергнув Ладу в задумчивость, тихо баском пел:
Увы, скажи любви конец, кто уезжает на три года[380]…
А Лада погружалась в печаль, и ей приходило в голову, что вот ей уже двадцать шестой год. Пройдет еще три-четыре года, и будет тридцать. Где же молодость? Когда вернется Володечка? Сколько лет еще будет продолжаться это томительное ожидание? А что если Володечка давно уже разлюбил ее и разделяет восторги любви с другими женщинами? Ведь уже три года на фронте, и… Борис говорит, что на фронте не бывает «верных мужей»… и что они давно уже исчезли. Посмеивается, когда Лада говорит, что Володечка не такой, как другие…
— Ну а ты, Борис?.. Неужели ты тоже… как другие? — спросила она однажды в минуты грустных сомнений. Он серьезно и пренебрежительно сказал:
— Я человек свободный… А потому, когда каждый твой день может быть последним на земле, ей-Богу, вся наша сентиментальность и чистота кажутся такими пустяками, о которых смешно говорить… Там, Лада, совершенно другая психика: тебе дан только этот день, а завтра ты окажешься падалью, и одна истина стоит перед человеком: «Мертвый мирно в гробе спи, жизнью пользуйся живущий»[381]. А что может дать эта жизнь? Хорошо поесть, выпить, насладиться женщиной, выспаться — вот и все.
— Так неужели же…
— Что ты хочешь спросить?
— Так. Ничего.
— Ведь много среди нас таких, которые побросали семью и любимых женщин с начала войны, то есть шесть лет, — так неужели ты воображаешь, что они шесть лет живут монахами? Ведь, даже и «монаси сие приемлют»[382]. Конечно, если они не переступили еще пределов невольной святости[383]…
— Замолчи! Не хочу слушать… Противно жить делается…
— Жизнь-то, Лада, только один раз нам дается, а юность и молодость быстротечны… «Дни нашей жизни быстры, как волны, что час, то короче к могиле наш путь». Помнишь в пушкинской сказке[384] про Финна и волшебницу Наину? Эту фантастическую сатиру на верность в любви?