Кончилась борьба, танцы начались. Затренькала балалайка, захлопали ритмически ладоши рук и запели грубые голоса, отбивая такт «Карапета»:
Карапет мой бе дный,Па-че-му ты блед ный?Па-чему я блед-ный?Пата-му что бедный…
И вдруг на лужок выплыл высокий, стройный, с тонкой талией красавец. Сбросив наотмашь с головы папаху, он ритмично и легко стал носить на гибких тонких ногах свое тело, подплясывая, как легкий мячик, и складывая и раскладывая руки, напоминавшие крылья; потом, заломив одну руку за голову, а другой опершись ухарски о бедро, начал, выделывая неуловимые «па» на носках, взлетать на одном месте и казался повисшим в воздухе, невесомым… Все быстрей, быстрей становился темп музыки и песни, сопровождаемых плеском рук, потом раздался дикий визгливый крик экстаза, красавец выхватил из ножен кинжал и, сверкая им на солнце, точно погнался в танце за врагом; снова застыл, взлетая на одном месте, потом поставил кинжал, не прерывая танца, острием себе на зубы и, подняв голову и следя за кинжалом, продолжал с ним плавать по кругу. Дикими вскриками сопровождали этот момент все другие, и вдруг, взметнув головою, красавец выбросил кинжал, и он, сверкнув в воздухе, описал полукруг и воткнулся в землю, а танцор гордо, величественно, оставляя стройно-неподвижным свое туловище, снова поплыл по кругу, взмахивая руками, как крыльями, и едва касаясь земли носками гибких ног.
Лада залюбовалась. Действительно в этом танце терских казаков была поразительная захватывающая красота. В нем наша русская широта, размах и удаль воссоединились с необузданной страстью, воинственностью и с дикой жестокостью разъяренного горца: наша «барыня» и «казачок» — с «лезгинкой»… Ладу захватил вихрь этого танца: она захлопала в ладоши… Выскочил другой соревнователь и начал стараться перещеголять в красоте и ловкости первого… Он подплыл в танце ближе к окну и, тоже подхватив кинжал, начал им так жестикулировать, что Лада испугалась: убьет или себя, или ее.
Танцы кончились. Два танцора, налив по стакану красного вина, понесли к окну и протянули сразу оба Ладе. На их лицах было не столько любезное предложение, сколько категорическое приказание. «Еще не выпьешь, так пырнет, пожалуй, кинжалом», — подумала Лада и приняла один из стаканов. Тогда другой, с злобным раздражением выплеснув вино из своего стакана, пошел прочь и был встречен дружным хохотом… Только тут Лада поняла, что должна была решить, кто победитель в танцах. А победитель оперся локтями на подоконник и перешел к знакомству.
— Вы что? — спросила баба. — Большевики или коммунисты?
— Казаки!
— А с кем же вы?
— Домой уходим. Не желаем… Ни с кем.
— А вас отпустят?
— А что нам спрашиваться? Не пустят, так вот он! — казак показал на кинжал. — Были с белыми, побыли с красными, а теперь ни с кем не хотим…
Казак полюбезничал с Ладой. Баба позвала ехать. Провожая их, казак пожал Ладе руку и вздохнул:
— Счастливо вам отправляться. Может, когда-нибудь опять встретимся.
Телега тронулась, а казаки запели песню… самую русскую, разливанную, нежно-тоскливую, хватающую за душу. Лада слушала и никак не могла понять, как люди, поющие такие нежные жалостливые песни, могут быть в жизни такими кровожадными и жестокими?..
К хутору подъезжали, когда уже стемнело. Еще издали залаяла собака, и так звонко разносился ее лай в тишине ночи, что и в Анапе, оставшейся в стороне и мигавшей красноватыми огоньками, тоже начали лаять собаки. Быстро сгущалась тьма. Черная южная ночь зажигала синие огни в небесах. Со степи наносило ароматными травами, пахло то землей, то морем, то вдруг в эти запахи врезался резкий трупный смрад и разгонял неясные пугливые мечты, навеянные теплой южной ночью, звездным небом и ароматом окропленных росою трав… И тогда улетал покой из смягченной души, и рождались тревога и страх. Лада пугливо озиралась по сторонам, ей чудились голоса, шаги, куст превращался в фигуру подкарауливающего человека… Хор анапских собак оставался позади и звучал тише и мелодичнее, а пес на хуторе лаял все громче и злее. Впереди, точно копны сена, тускло выплывали едва намеченные силуэты хуторских построек. В темноте попрыгивал крохотный огонек: это Борис, нервно покуривая папиросу, вышел на лай собак и ждал, поймав ухом поскрипывание колес телеги.
— Лада? — спросил в темноте мужской басистый голос.
— Борис!.. — закричала радостно Лада.
— Тпру!..
Борис подошел к телеге, отбросил папиросу и почти снял Ладу. Она сделалась экспансивно-радостной. Обняла его левой рукою и крепко поцеловала.
— А я жду с шести часов… Боялся, не случилось ли чего…
— Вот какая темь!
— Боялась?
— Немного.
Борис заплатил бабе деньги, подхватил Ладин чемодан, и они пошли.
— Давай руку! Ничего не вижу. Знаешь, у меня ослабло после тифа зрение.
Лада шла, смеялась, сжимая руку Бориса, и говорила:
— Ведь мы с тобой не видались еще хорошенько… Я об тебе соскучилась!
Борис приблизил ее руку к губам и пощекотал усами. Шли между двумя изгородями, из-за которых нависала густая благоухающая сирень, выглядывали стройные фигуры пирамидальных тополей. Лада болтала, не успевая за своими чувствами.
— Ах, чем это так хорошо пахнет?
— Это с огородов…
— Огурцами пахнет. Как захотелось похрустеть свежим огурчиком…
— Рано еще. Только цветут.
— А не могут нас… поймать здесь красные?
Не дожидалась ответа и говорила о другом, спрашивала и рассказывала. Приостановила Бориса и удивленно спросила:
— Что это так шумит?
— Море.
— Море! Я и забыла про него… Куда же ты меня ведешь? Где дом?
— Дом прошли. В садах есть домик… Я ведь сторож и огородник…
— А я горничная…
— Теперь уже не горничная, а моя жена, огородница. Полоть огороды будешь.
Все это было так интересно, неожиданно, таинственно, что теперь, когда муки ужасов, тиф и все угрозы смерти показались прожитыми, пройденными, — радостное любопытство овладело Ладой, и рождалась уверенность, что с таким умным и храбрым человеком, как Борис, бояться нечего. С ним не пропадешь. Свою жизнь отдаст, но не бросит, как делают многие. Вспомнила случай в «домике»: там, рядом с ними, тоже на одной скамейке, помещались влюбленные, которых все считали «молодоженами», потому что они целовались по ночам; незадолго до болезни Лады влюбленный исчез: нашел знакомого моряка и поступил в матросы, бросил свою Лелечку и уехал, а ей прислал письмо: «Держи путь на Константинополь!»… Было так жаль молоденькую глупенькую девчонку, которая плакала и всем рассказывала, какую подлость устроил с ней жених, и было так смешно, когда она сквозь слезы повторяла: «Сам удрал, а я — держи путь на Константинополь!»…
— А помнишь, Борис, «держи путь на Константинополь»?
Она захохотала и покаялась:
— А ведь я перед тобой очень виновата. Очень!
— В чем дело?
— Когда я пришла в сознание, я подумала, что ты тоже… бросил меня.
Борис промолчал. Ладе показалось, что он оскорбился таким подозрением, и она потеряла радостное настроение. Зачем она это сказала! Эх, какая она глупая!..
— Ты, Борис, не сердись!.. Я была совсем глупенькая после тифа. Глупее Лелечки… Что замолчал?
— Нет. Что ж тут…
— Прости, Борис, меня!
Лада приостановила Бориса, прошептала «прости меня» и, охватив его шею руками, хотела поцеловать в щеку. Чемодан выскользнул из рук Бориса, рука обвила пояс Лады, и ее губы встретили губы Бориса, дрогнувшие и не сразу оторвавшиеся от губ Лады. Лада ласковым прикосновением отстранила голову Бориса, почувствовав в этом поцелуе нечто, ее испугавшее, но отнесла это «нечто» на свой счет, потому что в момент поцелуя сверкнуло воспоминание и мысль о возможных ласках с мужем, отчего на мгновение помутнело в голове и забилось сердце. Несколько секунд они шли молча, оба немного смущенные, потом Лада, овладев непослушным голосом, сказала громче, чем они говорили перед этим:
— Знаешь, я иногда думаю: приедем мы в Крым, а Володечка там!
Разговор расклеился. Точно оба забыли, о чем они говорили и почему поцеловались… Теперь, в молчании, так отчетливо ворчало невидимое море. Точно вздыхала уставшая земля…
Шли виноградником, потом садом. Вынырнула откуда-то собака и, вертясь под ногами, стала хлопать хвостом по юбке Лады. Она испугалась, Борис сердито отогнал собаку.
— Не бойся! — она не укусит тебя. Это наш часовой: она учуяла твою подводу за версту. Лучше самого верного друга. Не выдаст. Ну, вот… здесь.
Открытый навес для хранения падающих груш и яблок. Небольшой старый дощатый домик-караулка, обвитый виноградом так густо, что в листве чуть светятся, как вода ночью, стекла окошка. Тачка, грабли, лопаты, кирки, лейки и ведра. Над домиком два огромных пирамидальных тополя вздымаются высоко к небесам. Около них — стол и скамьи по двум бокам. Поблескивает желтой медью самовар, стеклятся стаканы. Звездные отражения сверкают и на самоваре, и на гранях стаканов.