— Ну а ты, Борис?.. Неужели ты тоже… как другие? — спросила она однажды в минуты грустных сомнений. Он серьезно и пренебрежительно сказал:
— Я человек свободный… А потому, когда каждый твой день может быть последним на земле, ей-Богу, вся наша сентиментальность и чистота кажутся такими пустяками, о которых смешно говорить… Там, Лада, совершенно другая психика: тебе дан только этот день, а завтра ты окажешься падалью, и одна истина стоит перед человеком: «Мертвый мирно в гробе спи, жизнью пользуйся живущий»[381]. А что может дать эта жизнь? Хорошо поесть, выпить, насладиться женщиной, выспаться — вот и все.
— Так неужели же…
— Что ты хочешь спросить?
— Так. Ничего.
— Ведь много среди нас таких, которые побросали семью и любимых женщин с начала войны, то есть шесть лет, — так неужели ты воображаешь, что они шесть лет живут монахами? Ведь, даже и «монаси сие приемлют»[382]. Конечно, если они не переступили еще пределов невольной святости[383]…
— Замолчи! Не хочу слушать… Противно жить делается…
— Жизнь-то, Лада, только один раз нам дается, а юность и молодость быстротечны… «Дни нашей жизни быстры, как волны, что час, то короче к могиле наш путь». Помнишь в пушкинской сказке[384] про Финна и волшебницу Наину? Эту фантастическую сатиру на верность в любви?
— Отставь, прошу тебя…
А Борис не переставал и насмешливо шутил, рисуя будущее: революция и гражданская война протянется тридцать лет (ведь была же в истории «тридцатилетняя война»[385]). Лада превратится в седую Наину и будет гоняться за своим Володечкой, верная своей любви и своим клятвам, данным в юности. Доводил Ладу до слез, а потом подсаживался и утешал: ведь он шутил, он не думал, что она все еще сентиментальная институтка в двадцать шесть лет!
— Ты врешь: мне не двадцать шесть, а двадцать пять лет.
— Извиняюсь, огромная, конечно, разница. Ведь теперь один год надо считать за десять лет. Так что наша жизнь по своим впечатлениям и переживаниям и переживаниям теперь прямо библейская: двести-триста лет. А потому в двадцать пять ты — девчонка, прекрасная, наивная, чистая и мечтательная… Ну, вот и засмеялась, что и требовалось доказать!..
— Какая ты болтушка, Борька! — уже с улыбкой, сквозь слезы шептала Лада.
— Не сердись. Так это все… от нашей несчастной жизни, такой прозаической и бедной красками даже в молодости. Когда-то поэт Надсон[386] жаловался, что его поколение юности не знает и что юность стала сказкой миновавших лет… Врал!.. Вот теперь наше поколение действительно не знает ни юности, ни младости… Сказки это для нас всех… О, если бы можно было в них снова поверить! И у меня была, впрочем, сказка, волшебная сказка миновавших лет…
Борис вздохнул и замолк, сделался похожим на разочарованного героя.
— Расскажи мне ее, Борис! Это… про невесту? Про Веронику?
— Нет. Это моя тайна, Лада… Иногда эта сказка и теперь еще звучит в моей душе… Да, волшебная сказка… Сном теперь кажется, который снился в детстве…
— Ну, расскажи!.. Слышишь? Боричка?
Ладе делалось так жалко поникшего головой Бориса. Она начинала чувствовать материнскую нежность к нему, как и она, стосковавшемуся о чудных сказках жизни, гладила его по склоненной голове и просила:
— Ну, расскажи! Разве я тебе чужая?
— Вот именно тебе-то, Лада, я и не могу рассказать этой сказки…
— Мне? Почему?
— Впрочем, все это пустяки, и любовь игрушка[387], как говорят гимназисты.
— Боря! Расскажи, голубчик… А я тебе расскажу свою сказку. Хорошо?
— Начинай первая…
— Ведь ты мне… как родной!.. Я расскажу, только и ты не обманывай…
Лада начала рассказывать о том, как она впервые встретила Володечку, как она еще гимназисткой влюбилась в него и скрывала от всех, как они однажды летом шли лесом на реку и поссорились, потому что Володечка начал объясняться в любви. Потом как они однажды в лунную ночь шли лесом и слушали соловьев… И вот тогда она не могла уже и призналась…
Лицо Лады было восторженно, глаза устремлены в звездное небо, и вся она, казалось, покинула этот мир и улетела в далекую сказку своей жизни. Вспоминала, как они венчались в деревенской церкви и потом как ехали в Крым…
— А я, Лада, в это время терзался страшными муками и думал, как прутковский «юнкер Шмидт»[388], осенью застрелиться, — неожиданно вставил Борис.
Лада оборвала рассказ и удивленно посмотрела на склонившего голову Бориса:
— Ты? Почему? Ты был тогда влюблен? В кого?
— Потому что вот тут-то и разлетелась вдребезги моя первая и единственная сказка жизни. Не понимаешь?
— Нет…
— Понятно: в счастье люди слепнут и глохнут. Я тебя любил…
— Как? Не пон…
— Как сорок тысяч братьев вместе любить не могут[389]!.. — сказал Борис и засмеялся. — А ты была в кунсткамере, а слона-то и не приметила[390]. Хорошо, что тогда глупости не сделал, — вот теперь и пригодился тебе…
— Не поймешь, когда ты говоришь серьезно, когда шутишь…
— А если, Лада, вся жизнь моя стала «смешной и глупой шуткой»[391]? Все прошло и поросло травой забвенья…
— Теперь не застрелишься?
— Нет!.. По каким-нибудь другим причинам, возможно. Не отрекаюсь. Но из-за любви… не стоит она теперь того!
— А неужели тогда ты… мог… из-за меня? Вот уж не подозревала!
— Тогда? Ты даже и вообразить не можешь, как я мучился. Вы уехали, а я… Не помню, что меня удержало тогда. Должно быть, только гордость, мужская гордость…
Борис говорил уже совершенно спокойно, с ироническим оттенком, и Ладе было жаль, что такое красивое страдание преодолено и рождает теперь у Бориса только усмешку.
— Неужели ты так любил меня, что мог застрелиться? И как я не замечала? Бедненький Борька!.. Ты был такой серьезный и застенчивый, почти совсем не говорил со мной. А знаешь?.. Теперь уже можно признаться… Одно лето, когда мы все еще были в гимназии, ты мне нравился больше Владимира. Ей-Богу! Честное слово! А потом уж… потом полюбила Володечку… Ах ты, бедненький! Ну, не поминай лихом и не сердись, что перенес когда-то эти муки… Ведь все это было так красиво и поэтично!..
Лада поцеловала в голову Бориса и вздохнула. Взяла его «мертвую» руку в свою и стала ласково гладить.
— Что с тобой? Боря! Борис!..
Борис вздрагивал от подавляемых рыданий. Такая острая жалость пронзила душу Лады. О чем? Ведь все прошло, все позабыто. Ведь теперь уже нет страданий, и только одни далекие воспоминания. Уговаривала, а у самой прыгали слезы и дрожал голос:
— Боря! Ведь, все это сказки… все сказки!.. У тебя есть невеста и…
Борис сорвался с места и убежал в глубину сада. Так тревожно стало на душе Лады. Так хотелось как-нибудь утешить этого взрослого мужественного человека, плачущего над призраками прошлого. Могла ли она думать, что Борис так любил ее! Хороший он. И смешной: вспомнил и расплакался… Вот тебе и сказки!..
XV
Хуторок Соломейки стоял на отскочке, вдали от железной дороги и от шоссе; «своя» дорога к нему была, и по ней только туда ездили. Но привлекал поэтому этот хуторок внимания ни «белых», ни «красных». Когда-то Соломейко был станичным писарем, а после стал хозяйничать на купленном хуторке и жил теперь трудами рук своих с огородов и сада. Последний год старик ослаб, потерял былую энергию, колоссальную трудоспособность и самый интерес к труду. Точно увял Соломейко, раньше веселый говорун, любивший и выпить, и пошутить, и песни попеть казацкие. Стал угрюмый, задумчивый, точно всегда разрешал в уме какую-то трудную задачу. Неразрешимая задача! Старший сын, Петр, — у «белых», а младший, Павел, — у «красных». А сердце отцовское не поделишь. Старик не любит и боится больше «красных», да и «белых» недолюбливает. «Белые» делали обыск и увели лошадь; «красные» забрали корову. Одни ругали «товарищем», другие — «буржуем и кадетом», теперь застраховался от всякой опасности: однажды, когда победителями были «белые», приехал повидаться с отцом старший, Петр, и выдал старику «охранный мандат», в другой раз, когда были победителями «красные», приезжал младший, Павел, и тоже выдал «мандат». Можно бы хозяйничать, да нет на душе успокоения: Бог знает, когда и как кончится вся эта злоба, и стоит ли трудиться… Для кого? Для которого из сыновей? А сам он уже стар и немного ему надо…
Иногда он заходил в сад — посидеть в сумерках и разогнать хмурь разговором с Борисом и Ладой. Говорил, что пора бы за покойной женой, подальше от этого зла, к Господу Богу на покой, где нет ни белых, ни красных, а только одни грешники. А когда Борис с Ладой говорили ему слова утешения и старались поддержать его дух и энергию, то безнадежно махал рукой и говорил: