Давно ли Гаврилов договаривался в институте о том, чтобы ему разрешили в новом, 1949 году держать экзамен за два курса: за первый и второй. Это было в ноябре, а теперь март! Четыре месяца пролетели, как мгновение.
Гаврилов так похудел, что Вере стало жалко его, и она, отбросив женскую гордость, решилась первой подойти к нему.
Гаврилов не нуждался ни в жалости, ни в сочувствии. Всю зиму он занимался так, что «аж пар шел!». И вот пришла весна… Небо стоит высокое, синее, облака белые–белые. Солнце с самого утра старательно подпиливает сосульки… Хорошо! Но Гаврилову не до солнца и не до Веры: каждая минута на учете, он уже к обеду выполнил дневную норму. Вылезая из кабины, бегло окинул взглядом котлован и сразу наметил план послеобеденной работы. Тут его и окликнула Ковшова.
— Я слышала, ты уходишь от нас?
— Куда же это я ухожу?
— Разве ты не знаешь?
— Знал бы, сказал…
— Ах вот как! Что же, выходит, «без меня меня женили»?
— Ну, женить–то меня, положим, не к чему. Кто же тебе сказал такую чепуху?
— Чакун.
— Надя?
— Зачем Надя… Сам.
— Не понимаю. Я должен уходить, а говорят об этом тебе.
Ковшова смутилась.
— Понимаешь… Чакун не прямо мне говорил, а… ты только не подумай, что я подслушивала. Я просто была в конторе, когда он разговаривал по телефону с трестом. Понимаешь, тебя хотят взять в трест… Пойдешь?
— А ты как считаешь?
— Дело хозяйское. Раз у тебя здесь нет интереса… — Вера вздохнула, посмотрела в глаза Гаврилову и сказала: — Смотрю на тебя и никак не могу понять: с виду ты парень как парень, а если… — Она остановилась, прищурила глаза, как–то сокрушенно дернула плечами и неожиданно закончила: — Ну, да ладно!
— Что ладно? Говори, раз начала.
— А то ты сам не знаешь?
— Все не можешь забыть поездку в колхоз?
— Дурной ты!
— Что ты хочешь? Говори! Мне некогда.
— Ясности!
— А какая же еще нужна ясность?.. Разве Надя Чакун ничего не говорила тебе?
— О чем?
— Что я давно женат!
— Как женат?!
— Ну, это длинная история! Надя знает…
Ковшова горько усмехнулась.
— Надя знает! А Верка Ковшова — нет. Хорош кавалер. Ты, Гаврилов, наверно, думаешь, что на тебе свет клином сошелся? Запомни! Если тебе встретится еще такая же дура, не прикидывайся хорошим парнем. Прощай!
Она резко отвернулась от него и побежала к конторе. Только теперь, глядя ей вслед, Гаврилов заметил, какая у Ковшовой стройная фигура.
В середине мая на Ленинских горах, на Потылихе и у Новодевичьего монастыря расцвели сады. Они цвели неделю, а как только обронили цвет — наступила жара.
Однажды, поднявшись чуть свет после душной ночи, Гаврилов вывел мотоцикл и понесся на Фрунзенскую набережную. По чистому голубому небу только что еще начал разливаться нежный розоватый свет спешившего к восходу солнца. Поставив мотоцикл, Гаврилов вышел к Москве–реке. Вода текла тяжело, и в ней нехотя поблескивали еще слабые краски утренней зари. Стояла тишина. Только со стороны Крымского моста доносился гул ранних машин да в соседних дворах, возле новых домов, шаркали метлы дворников. На кудрявых липах беспокойно верещали воробьи. Черная с палевыми пятнами кошка кралась в молодой траве. Вдруг Гаврилов услышал крик:
— Глядите! Воздушный шар!
Над Ленинскими горами, на высоте примерно трехсот или четырехсот метров, Гаврилов увидел воздушный шар. На набережную высыпали рабочие.
— Кино, наверно… Снимают, как мы тут новую Москву строим, — сказал кто–то.
Ему возразили:
— Ну да, так им и понадобилось с шара снимать, как мы тут копаемся. Москва небось не в одном месте строится. Вот на Можайке дома как грибы растут! А у нас тут не больно шибко. Кругом частная собственность…
— Подумаешь! — возразил широкоплечий, быковатый с виду слесарь–сантехник. — Вон Гаврилов ковырнет ее — пыль одна будет от этой собственности!
Слесарь не договорил. Подошедший к группе инженер Чакун сказал:
На Ленинских горах новый университет будут строить. Его вышина со шпилем — двести сорок три метра. Вот на эту высоту и поднят шар, а из города начальство смотрит, как он будет «читаться» с разных точек Москвы.
— Эх, мать честная! — воскликнул сантехник. — А вы — кино, кино-о! Да это ж почти четверть километра, а? Значит, верные слухи ходят.
— Верные, — сказал Чакун. — Я уже видел макет в Моссовете. В центральном здании сорок два этажа.
По окружившей Чакуна толпе рабочих прошел гул:
— Сорок два! Вот это да-а!
Чакун продолжал:
— Одних рабочих — тридцать тысяч.
— Эх, мать честная! Вот тебе и Америка. Надо еще подумать, кто теперь первой державой будет! — раздались голоса.
Чакун вынул из кармана записную книжечку и продолжал сыпать цифрами:
Под территорию нового университета отводится сто шестьдесят четыре гектара. Только жилых корпусов запроектировано на пятнадцать тысяч человек. Ну что, может, хватит?
— Давайте, товарищ инженер, говорите еще!
— А кто работать будет? Пора на котлован. Тут, — он похлопал по записной книжке, — еще на час разговора. Я думаю так: давайте на днях соберемся после работы, и я сделаю доклад.
Поднявшись в кабину экскаватора, Гаврилов глянул на Ленинские горы, вздохнул, включил мотор, и ковш стремительно пошел вниз. Гаврилов работал механически. Голова его была занята мыслями, которые и радовали и тревожили сердце.
Давно ли Гаврилов стоял на Ленинских горах у лыжного трамплина? Дул пронзительный ветер, и маленькая церквушка с голубыми куполами, усыпанными крупными, сусального золота звездами, зябко жалась в одиночестве, а внизу лежала Москва.
Гаврилов не чувствовал ветра, с замиравшим от восторга сердцем смотрел на покрытую сумраком ночи столицу и мечтал перестроить ее по своему плану, начиная с Воробьевского шоссе, где архитектор Витберг хотел возвести каскад парадных зданий для увековечения славы русского оружия. И вот наконец пришло то время, о котором мечтал Гаврилов. Какой простор для архитектора! Скорей бы кончить институт! Конечно, это были бы принципиально новые дома. Нет, не Корбюзье! Хотя Гаврилов и не отвергает его. Это и не небоскребы и не плоские бетонные ящики… Гаврилову представляются кварталы светлых, простых, без всяких уступок известным классическим ордерам домов. Он поставил бы их в зелени, в двухстах или трехстах метрах от транспортных магистралей. Дома не выше девяти этажей, с плоскими кровлями, наверху — бассейны, теннисные корты, площадки для волейбола.
Мечты, мечты… Генеральный план реконструкции Москвы уже на ватмане, а ему еще столько тянуть лямку!
Мысли его неожиданно переходят к Ковшовой. Вера хороший товарищ. Вера любит его, но что же делать, если он не может ответить ей тем же? Ковшова это чувствует и поэтому то дерзит, то отворачивается, проходя мимо. Настырная она. А Гаврилов никогда не любил настырных. И потом какая–то она, ну, не привлекательная, что ли.
После поездки в колхоз Гаврилов говорил с Надей Чакун. Он объяснил ей, что для него, кроме Либуше, не существует на свете ни одной женщины. Гаврилов просил Надю сказать Вере, что она хорошая девушка, но он не может полюбить ее. Не может, и все!
Надя, казалось, внимательно слушала его, а когда он кончил, кокетливо прищурила глаза, улыбнулась и сказала: «Хорошо! Я поговорю!»
Гаврилов никак не мог понять значения Надиной улыбки: то ли она не верит ему, то ли…
А что «то ли»? Уж не думает ли он, что и Надя Чакун влюблена в него?
Мысль показалась ему настолько нелепой, что он рассмеялся.
Глава шестая
Гаврилов не вылезал из Ленинской библиотеки — скоро экзамены. Огромный зал похож на улей: студенческая братия многочисленных московских вузов шелестела тысячами страниц и, как армия пчелиная, без устали собирала нектар знаний.
За пять дней до экзаменов Гаврилов отложил в сторону книги, махнул на мотоцикле в Рузу и двое суток купался, спал, рыбачил, дурачился с мальчишками из соседнего пионерлагеря, учил их вязать из куги плоты, варил на костре уху, загорал. Накануне экзаменов обрумяненный солнцем и омытый студеной речной водой вернулся в Москву.
Он отлично сдал все экзамены за первый и второй курсы, купил арбуз, бутылку коньяку и прискакал на набережную. Чакун предложил отпраздновать событие у него дома — в новой двухкомнатной квартире на улице Горького. Но Гаврилову так осточертело в городе! Лето стояло жаркое, грозовое, душа и тело так и рвались в лес, к речке. Вот поехать бы с ночевкой на воскресенье в Старую Рузу, куда он ездил перед экзаменами. Он напел Чакуну, какие там идут шелесперы, щуки, окуни, плотва… Ну, словом, костер, ночевка в сене, а перед сном, когда в светлых летних сумерках гладь реки блестит как зеркало и поплавок хорошо виден, закинуть удочки. Рыба пойдет и на утренней зорьке. Можно сварганить такую уху!
Чакун сразу согласился, но тут же спросил:
— А как же с Надей и этой… ну, Ковшовой?