Чакун сразу согласился, но тут же спросил:
— А как же с Надей и этой… ну, Ковшовой?
Об этом Гаврилов не подумал.
— Нельзя ли как–нибудь без них? Может быть, дам комарами напугать? — сказал он.
Чакун замотал головой. Тогда Гаврилов предложил отправиться вдвоем в субботу на мотоцикле, а женщины пусть едут в воскресенье поездом до Дорохова, оттуда на автобусе до Рузы, там они их и встретят. Чакуну этот план пришелся по сердцу, но женщины решительно отказались ехать в воскресенье утром. Они тоже хотели ловить рыбу, ночевать в копнах сена и варить уху.
Пришлось всем выехать в субботу поездом.
Гаврилову с большим трудом удалось вкатить на площадку вагона свой «даймлер». От Дорохова он поехал на мотоцикле, а Чакуны и Ковшова на автобусе. В Старой Рузе женщины кинулись в магазин смотреть «тряпки», а Гаврилов отвез Чакуна к месту слияния реки Рузы с Москвой–рекой. Когда Гаврилов вернулся назад, Надя и Ковшова уже ждали его. Двоих взять он не мог, пришлось перевозить их по очереди.
Ковшова всю дорогу молчала, а Надя трещала как сорока. Она журила Гаврилова за то, что он невнимателен к Ковшовой: девушка страдает, мучается, худеет, а он… Неужели он серьезно думает, что у него выйдет жизнь с этой чешкой? Зачем он бегает по учреждениям и все хлопочет о ней? Говорят, даже проводником на пражский поезд хотел устроиться. Верно? Ну и дурачок! Зря все это! Никто не разрешит ему выехать туда, тем более теперь, когда ведется кампания против низкопоклонства перед заграницей. Что он, ребенок, что ли? Да и чешка–то его давно уж, наверно, замуж выскочила. Станет она ждать, как же! Ребенок? Ну и что! Найдется и для ребенка отец.
Они с мужем столько говорили об этом, и Чакунчик считает, что пора бросить хлопоты. Не ровен час, им самим заинтересуется соответствующее учреждение. Да, да! Уж очень подозрительно, почему он так добивается выезда в Чехословакию. Что? В Чехословакии революция? К власти пришли прогрессивные силы? Ну и что! А вы слепой или глухой? Не знаете, что в Чехословакии жрать нечего? Нет, не сказки! У Чакуна дружок в Австрии работает, недавно в отпуск приезжал. Из Вены по дороге в Москву останавливался в Праге. Прогрессивным силам сейчас не до Гаврилова и его дроли. Да–да! Без хлеба ни одна власть не держится. Понятно? А вы ходите по инстанциям, канючите: «Пустите меня в Чехословакию! У меня жена там…» Да разве до вас сейчас, Гаврилов! Да и кто поверит, что какой–то там Гаврилов жить не может без женщины, с которой случайно сошелся во время войны… Мало ли было таких встреч на войне. Что, правительство пе понимает, что ли, что солдаты и офицеры — тоже люди. Оторванные от жен на четыре года с лишним — могли они быть ангелами? А о холостяках и говорить нечего. Ну, грешили, и что же? Окопы уже давно травой поросли. Подумаешь!.. «Мой Чакунчик, — доверительно сказала Надя, — тоже не без греха вернулся. Что ж делать? Не разводиться же! И вот живем уж сколько лет».
Она шумно вздохнула и прижалась к широкой спине Гаврилова.
— Ну и трясет же, Гаврилов, на вашем драндулете!
Гаврилов молчал. Надю, по–видимому, это устраивало, она продолжала говорить: какая же Верка хорошая, простая девушка, как же она любит Гаврилова! Да какая она интересная, стройная. Правда, умом не блещет, а кто блещет? А если какая блещет, то смотреть не на что — так, одушевленная колода, и все.
Гаврилову хотелось спросить: «А вы?», но вместо этого он на выезде из леса сбросил газ, остановил мотоцикл и сказал:
— Поймите, там ведь ребенок растет. Мой ребенок! Можете считать меня чудаком, как хотите, но я не могу забывать об этом!
— Да? — удивилась Надя, словно впервые услышала, что у Гаврилова есть ребенок. Полувопросительное выражение сохранялось на ее лице и тогда, когда она едва заметно улыбнулась и сказала: — Слушайте, Гаврилов! Вы не обидитесь, если я все прямо вам скажу?
Гаврилов поднял на нее глаза и смутился: он поймал себя на том, что Надя Чакун волнует его, что она чертовски красива! Ее темно–карие с поволокой глаза жгут, а мягкие, сочные, четко очерченные губы тянут к себе. А какая у нее чудесная кожа на лице — матовая, чуть осмугленная солнцем! А густые, темного каштана, небрежно подстриженные под мальчишку, слегка нависшие на лоб мохнатыми лапами волосы… Лучше не смотреть!
Смущенный, не замечая скрытой за очаровательной улыбкой ловушки, сказал:
— Нет.
— Смотрите, Гаврилов! Я предупредила вас!
— Хорошо, — сказал он, еще больше смущаясь и досадуя на себя за это.
Надя вскинула голову и, глядя на Гаврилова из–под опущенных ресниц, сказала:
— Скучно с вами, Гаврилов! Что вы все о работе да об учебе и об этой чешке! Неужели в вашей жизни нет ничего другого? Ну почему вы, мужчины, такие тусклые и ограниченные… В ваших отношениях к женщинам нет ни нежности, ни красоты, а только лишь грубая чувственность. Руку пожать женщине и то не умеете. Сожмете, словно клещами, и — «пока» или «приветик». А нет, чтобы поцеловать. Скажете, старомодно? А человек, по–вашему, новая модель природы? Словом, с женщиной вы обращаетесь либо как с прислугой, либо как с лошадью…
Гаврилов поднял руку, но Надя остановила его:
— Нет, нет! Я еще не закончила. Понимаете, Гаврилов, когда читаешь «Войну и мир» Толстого, забываешь, кто ты, что ты. Будто Наташа Ростова — это ты и ухаживают не за ней, а за тобой. Будто это твою руку берут нежно–нежно, как розу… Ах, Гаврилов, Гаврилов! Скучные вы все. Вам бы только размножаться простейшим способом, как это делается у амёб. Не возражайте! Современные ханжи все говорят о работе, о строительстве, ну а если вы спросите, во имя чего все это — и работа, и строительство — вам ответят: мол, во имя коммунизма. А коммунизм для чего? Для того, чтобы люди жили хорошо, по своим потребностям. А что такое хорошо и что это за потребности? В ответ понесут такую ахинею про больницы, детсады, механические прачечные, общественные столовые, бани… Чего только не нагородят. А любовь? Нужна ли она при коммунизме? Полезное ли эго занятие в человеческом обществе будущего? А может быть… Вы понимаете, Гаврилов, если при коммунизме не будет чистой и высокой любви… Если при коммунизме люди не будут страдать от разлуки с любимой… Если любовь будет считаться пустым делом — тогда остановитесь сейчас же и не стройте коммунизм. Не надо! Я хочу любить! Нежности, красоты хочу! Понимаете? Нет, подождите, не отвечайте мне. Я знаю, что вы скажете. Боюсь, что и вы такой же примитивный, как и мой Чакунчик. День–деньской на работе, высунув язык: папиросный дым, телефонные звонки, наряды, процентовки, накладные. Домой придет — нос в газету или наскоро поест и в Дом партпросвещения. Уже седеть начал, а все учится, как школяр. Скажите, зачем? Домой вернется — зевает, как бегемот. Чаю выпьет и спать. Ну что это? Скажете — жизнь? Разве о такой жизни мечтали мы с ним, когда учились в архитектурном? Да и вы, Гаврилов, мечтаете не о такой ведь жизни? Верно?
Гаврилов хотел ответить, но она опять замахала рукой:
— Нет, нет! Не надо! Я знаю, что и вы будете мотаться по манежу жизни, как цирковая лошадь: работа, учеба и страдание по этой вашей чешке. Сегодня, завтра, послезавтра — все одно и то же, с ума можно сойти! Ну ладно, Гаврилов, поехали, а то там мой Чакунчик и Верка от нечего делать, чего доброго, еще производственное совещание откроют. Ведь мы, Гаврилов, и отдыхать–то не умеем. Во всем пользу ищем. Не жизнь, а сплошной утилитаризм! За город выедем, опять о бутовом камне, о рабочих чертежах, о столярке, о плане, а кругом луга, поля, рощи, речки с омуточками, цветы, пчелы гудят… Эх, жизнь! Поехали, Гаврилов! И не пытайтесь мне возражать: считайте, что я ничего не говорила, а вы ничего не слышали. Я хочу отдыха, чистого и ясного, как это синее небо, легкого, как вон то облачко. Смотрите, какое красивое, а белое! Господи! До чего же тут чудесно! А вода- то — как совесть младенца! Как горный хрусталь! Поехали скорее, Гаврилов, а то я либо заплачу в восторге от собственной речи, либо начну говорить стихами.
При выезде из лесу мотор закапризничал. Гаврилов остановился. Пока он возился с мотоциклом, Надя, сорвав высокий сочный стебелек сурепки, прислонилась к столетней сосне и, пожевывая, следила за Гавриловым. Но вот мотоцикл заработал. Гаврилов опробовал газ и пригласил Надю садиться. Она медленно подошла, положила руку Гаврилову на плечо и опять начала тот же разговор о счастье, о жизни, об идеалах. Опять они стояли несколько минут. Когда Гаврилов стал возражать ей, назвав ее понимание коммунизма потребительским, она прыгнула на сиденье и нетерпеливо, капризно сказала:
— Гаврилов! Ну же! Поехали!
Когда они подъехали к месту, где сидели Чакун и Ковшова, от глаз Веры не укрылось, что разговор у Нади и Гаврилова хотя и был, но не в ее пользу.
Обрывистый песчаный берег с небольшой пещеркой приглянулся и Гаврилову и Чакуну. Они снесли сюда все вещи, натаскали сена из валков, затем вбили колышки, привязали к ним край палатки, спустили ее вниз.