И Гаврилов не жаловался. Он ограничивал себя во всем: работа, учеба и никаких развлечений!
Инвалид не подвел его: и памятник–плита из черного камня, и скромная оградка, похожая на сложенные накрест копья, были сделаны. Но самого инвалида не было: человек, занявший его место, рассказал Гаврилову, как инвалид на похоронах встретил своего бывшего начальника — он с ним еще до войны работал на стройке — и тот увез его. «Мы, говорит, оборудуем тебе протест (так этот человек называл протез), и ты, говорит, за милую душу опять станешь каменщиком первой руки».
Гаврилов огорчился — солдат понравился ему. К тому же он все подготовил на стройке, чтобы перетащить однорукого. «Ах, Кюстерн! Кюстерн! Ладно, что хоть ушел отсюда», — подумал Гаврилов.
Возвращаясь с кладбища, Гаврилов задумался. Все у него как будто складывалось хорошо — на работе его ценят, документы в институт уже приняты, скоро экзамены, — а из Праги, как говорил однорукий, «ну ни синь пороха»! Что же там случилось?
Через восемь с половиной месяцев после отъезда Гаврилова из Праги студентка факультета всеобщей медицины Карлова университета Либуше Паничекова родила мальчика. Роды проходили тяжело.
Мальчик был крупный, горластый, свое появление на свет отметил таким криком, что измученная вконец родами, впавшая в забытье Либуше очнулась и спросила:
— Он умер?
Матери показали могучего хлапца [27]. Он так дрыгал ножками, словно хотел взлететь. Либуше облегченно вздохнула, не стесняясь набежавших слез, поцеловала ребенка и отдала сестре. Мальчик был до того хорош и до того похож, по ее мнению, на Гаврилова! Она вдруг отчетливо, с приятной щемотой в сердце, вспомнила все: и то, как танковая колонна вошла в Травнице и она с букетом сирени подбежала к танку, в люке которого стоял русский офицер… Вспомнилось, как она поцеловала офицера в колючую небритую щеку… Боже! Да что только не пришло ей на память в этот счастливый миг. Но зачем она дала клятву перед распятием никогда не писать Василю!
А воспоминания плыли и плыли. Травницкие холмы. Прага, хмельная любовь, прощание на вокзале, беременность… «Где ж он теперь, ее милачек? А если написать ему? Написать о том, что он отец, что мальчик так похож на него, — это же не будет нарушением клятвы? Это же для мальчика!»
Либуше сняла с шеи крест с распятием и долго сосредоточенно смотрела на него. «Переписываться она не будет, нет! А сообщить отцу о рождении ребенка просто необходимо!»
Либуше долго не решалась нажать кнопку звонка. Но когда вошла дежурная сестра, она с удивительным для себя спокойствием попросила бумагу, конверт и ручку.
Время шло. Давно уже слезли с лесов механики и живописцы, чинившие часы на Староместской ратуше. Часовые стрелки снова вращались с той же точностью, как и в 1490 году, когда всеславный механик Гануш из Руже впервые установил их. На циферблате живописцы вывели календарий, показывавший дни, недели, месяцы и годы. А во время боя курантов в окошечках над циферблатом снова стали появляться двенадцать апостолов.
Пятое столетие часы шли с первородной точностью, стрелки их без устали ткали время, и через каждые двадцать четыре часа с циферблата слетал новый день. Великие события творились в мире: рабы рвали цепи колониализма; ученые снимали путы с атома; в Старом свете возникали новые государства — почти полмира освободилось от капитализма; народы, пострадавшие от войны, отстраивали разрушенные города; самолеты летали, перегоняя звук, а в жизни Либуше, кроме появления на свет Мартина, ничего не менялось. Жизнь держала ее в тяжелом кругу домашних забот. Либуше не стало легче и после того, как Иржи Паничек встал с постели. Оплывший, неестественно розовый, он целыми днями либо шаркал шлепанцами по паркету, вмешиваясь во все, либо сидел в кресле перед окнами, выходившими на Староместскую площадь. Болезнь развила в нем самые тяжелые, раньше почти незаметные, черты характера: эгоизм и подозрительность. Не желая его огорчать, Либуше не говорила ему, как сложна жизнь в Праге. На столах чехов было больше посуды, чем еды, — на карточки давалось так мало! А у отца, словно назло, во время болезни появился аппетит здорового человека. Как все испуганные тяжелой болезнью, Иржи Паничек попал в рабство собственному здоровью: он неукоснительно соблюдал режим питания и требовал то, что прописывал ему такой же наивный в житейских делах Ярослав Смычек. Либуше измучилась с ними. Если б Гаврилову довелось случайно встретить ее на улице, он, пожалуй, не сразу узнал бы ее — так она изменилась: глаза запали, нос заострился, а круглые, румяные, с легкой подзолотцей щеки побледнели. И только волосы не потеряли ни пышности, ни блеска.
Либуше не понимала, каким чудом она держится. Ее день начинался вместе с солнцем, а кончался, когда часы на Староместской ратуше отбивали двенадцать ночных ударов.
Сон приходил не сразу. Нужно было подсчитать расходы, продумать план следующего дня. Сколько же это занимало времени!
Не было дня, чтобы перед сном Либуше не вспомнила о Гаврилове. Где он? Как живет без нее? Получил ли ее письмо о рождении сына?
Письма от него продолжали приходить. Отец складывал их в портфель и — в письменный стол, под замок! Сколько раз она удерживала себя от соблазна взломать этот замок. Плакала ли она? Как еще! И не раз. Она и жила только потому, что Мартин смотрел на нее глазами Гаврилова, улыбался его улыбкой, да и ушки у него — две нежные розовые ракушки — были точной копией отцовских.
Кормя ребенка грудью, она часто играла с ним, называя его Васильком. Ах, какие же это были счастливые минуты!
Время шло. Мартин рос. Однажды он сполз с материнских рук, испустил радостный крик и вдруг встал на ноги и пошел. На четвертом шаге его повело в сторону, и он, конечно, шлепнулся бы, если бы мать вовремя не подхватила его. Мартин не испугался, напротив, это развеселило его. С радостными возгласами «дззы-ы, дззы-ы» он замахал ручонками и снова потянулся на пол. С тревожно бьющимся сердцем Либуше спустила сына. Шаг, другой… Мартин обрел силу и пошел, широко расставляя пружинистые ноги. У стены он сел и, пуская пузыри, пронзительно выкрикнул: «Гры-ы, гры-ы…»
Обратный путь мальчик почти пробежал с восторженным визгом. Как же Либуше хотелось, чтоб рядом с ней в этот счастливый час был Василь!
Дед не принимал участия в радостях дочери. При Либуше он был равнодушен к внуку, но, когда она уходила из дома, старый доктор становился обыкновенным дедом — «милым Иржиком», наивным, сюсюкающим чудаком. Он брал внука на руки, агукал, вытягивая губы, цецекал языком, щекотал Мартина и целовал его аппетитные ручки. Но как только слышал на лестнице шаги Либуше, клал внука в кроватку, спешил к своему месту, делал серьезное выражение лица и закрывался газетой.
Так шло время. Либуше безропотно несла свой нелегкий груз — растила сына и ухаживала за отцом. Дед стал гнуться, а внук распрямился, наливался силами и все более становился похожим на отца.
…Список принятых на первый курс вечернего отделения архитектурного института был небольшой — всего двадцать пять человек. Гаврилов без труда нашел свою фамилию под шестым номером. Да, да, это был он! Ну конечно же он, Василий Никитич, а не кто–то другой. Эх, отпраздновать бы! А с кем? Бедная мама не дожила, а самый близкий после нее человек далеко. Друзья–однополчане раскиданы по всей стране, а на «гражданке» он еще не успел обзавестись новыми. Некогда: днем — работа, вечером — учеба. Девушки у него тоже не было. Гаврилов следовал отцовской морали. Незадолго до своей смерти, в разговоре за столом по поводу нашумевшей газетной статьи, в которой описывались похождения одного «гусара», отец сказал: «Запомни, Василек: Гавриловы женятся один раз!»
Слова эти глубоко запали в душу, хотя семнадцатилетнему пареньку снились тогда ратные подвиги. Но вот пришло время и ратных подвигов, и женитьбы. Он женился. Но что же? Жена — там, он — здесь. С кем ни поговоришь, смеются: «Поду–у–маешь, женился! Да на войне каких свадеб не было!»
Находились дружки, которые пытались затащить Гаврилова то на вечеринку, то на танцы, а то и прямо, без маскировки, «к девочкам». «Что это ты, — говорили ему, — все о работе да об учебе? Хватит тебе поститься, пора оскоромиться!»
Выйдя из института, Гаврилов вдруг ощутил, что его руки, которые всего лишь час назад были как–то незаметными, теперь вдруг стали обузными — их вроде некуда деть, не к чему приспособить, но сердце полным–полно солнца. Он — студент Инженер Чакун — начальник строительной конторы — назвал его идиотом, зачем, мол, пошел на вечернее отделение. Чудак этот инженер — он все измеряет категориями прошлого… Нет, Гаврилов правильно сделал: работая на стройке, он всегда будет в курсе современных методов строительства. Еще не известно, кому больше будет к лицу то звание, которым наградил его инженер Чакун!
Ах, подумал Гаврилов, если б рядом была Либуше! Посадил бы ее на багажник и пустился бы на Ленинские горы — посмотрела бы она, какая оттуда красотища открывается! А что, если сейчас, когда на душе так хорошо, махнуть в Министерство иностранных дел и выяснить, нельзя ли ему до начала занятий в институте съездить в Прагу!