— А-а, значит, вы до сих пор тут? — сказала Фэй.
— Во что вы превратили мамину хлебную доску? — спросила Лоурел.
— Какую доску?
Лоурел встала и, выйдя на середину кухни, положила доску на стол. Она ткнула в нее пальцем:
— Смотрите! Смотрите, вот трещина, смотрите, какие вмятины. Будто вы ее ломом били!
— Подумаешь, какое преступление!
— Вся грязная, избитая! Гвозди вы ею заколачивали, что ли?
— Ничего я не заколачивала — просто колола на ней прошлогодние орехи. Молотком.
— И прожгли сигаретами.
— Да кому она нужна, старая доска, век ей жить, что ли? Не нужна она никому на свете.
— А тут, с краю! — Лоурел провела пальцем по краю доски, руки у нее уже дрожали.
— Да в этом старом доме, наверно, и крысы расплодились. — сказала Фэй.
— Вся изгрызена, испакощена, грязь в нее так и въелась. У моей матери она была гладкая, как шелк, чистая, как блюдо.
— Да чего вы пристали с этой дурацкой доской? — закричала Фэй.
Мама выпекала самый лучший хлеб во всем Маунт-Салюсе!
— Ну и что? Начхать мне на ее хлеб. Теперь уж она его не печет.
— Вы осквернили этот дом!
— Я таких слов не понимаю, и слава Богу. А вас прошу запомнить: дом теперь мой и что захочу, то с ним и сделаю, — сказала Фэй. — И со всем барахлом, да и с этой вашей доской тоже.
Но все, что Лоурел перечувствовала и передумала за эту ночь, все, что она вспомнила и поняла за это утро, за эту неделю дома, за весь этот месяц ее жизни, не могло ей подсказать сейчас, как ей выдержать столкновение с этим существом, которое за всю свою жизнь не научилось чувствовать по-человечески. Лоурел даже не знала, как с ней попрощаться.
— Фэй, моя мать знала, что вы заберетесь в ее дом. Ей и говорить не надо было. Она вас предсказала.
— Предсказала? Это только дурную погоду предсказывают, бросила Фэй.
Ты и есть дурная погода, подумала Лоурел. И все еще впереди: много таких, как ты, еще появится в нашей жизни.
— Да, она вас предсказала.
Жизненный опыт матери сейчас помогал ей, хотя он и расходился во времени с ее опытом. Мать всю жизнь страдала от ощущения чьего-то предательства, но только после ее смерти, когда лишь память продолжала протестовать, Фэй из Мадрида, штат Техас, ворвалась в эту жизнь. Возможно, что до последней минуты отец и не помышлял о встрече с такой Фэй. Ибо Фэй была порождением страха самой Бекки. То, что чувствовала Бекки, то, чего она всегда боялась, для нее могло уже тогда существовать тут, в доме. Прошлое и будущее могли переместиться в путанице ее мыслей, но ничто не могло опровергнуть правоту ее сердца. Фэй могла прийти и раньше, и позже. Она могла явиться когда угодно. Но она должна была явиться — и явилась.
— Да ваша мать свихнулась перед смертью! — крикнула Фэй.
— Это ложь, Фэй! Никто никогда не смел так говорить про нее!
— В Маунт-Салюсе? Да я сама слышала, вот тут, в этом доме. Мне мистер Чик все объяснил. Говорит, зашел к ней в мою теперешнюю спальню — она тогда еще была жива, — и она как швырнет в него чем-то.
— Замолчите, — сказала Лоурел.
— Да, швырнула колокольчиком с ночного столика. И сказала, что нарочно целилась ему в протез, потому что она никогда не обидит живое существо. Она была психованная, и вы тоже скоро спятите, если не поостережетесь!
— Моя мать никогда в жизни никого не обижала!
— А я психов не боюсь. Меня на испуг не возьмешь и отсюда не выставишь. А вот вам пора убираться, — сказала Фэй.
— Пугать, брать на испуг — ах, Фэй, неужто вы до сих пор ничего не понимаете? — Лоурел вся дрожала. — А отца вы зачем пугали — зачем вы его ударили?
— Я от него смерть отпугивала! — крикнула Фэй.
— Что, что?
— Хотела, чтоб он встал, ушел оттуда, чтоб он наконец подумал обо мне!
— Он умирал, — сказала Лоурел, — он только о смерти и думал.
— Вот я и пыталась выбить из него эту стариковскую дурь. Хотела заставить его жить, хоть силком. И ничуть не жалею! — закричала Фэй. — Для него никто ни черта не делал!
— Вы сделали ему больно!
— Я была ему женой! — крикнула Фэй. — Да вы небось уже начисто забыли, что значит быть женой.
— Нет, не забыла, — сказала Лоурел. — Хотите знать, почему эта доска для хлеба так прекрасно сработана? Я вам скажу. Потому что ее сделал мой муж.
— Зачем это?
— А вы знаете, что значит работать с любовью? Мой муж делал эту доску для мамы, чтобы ей было приятно. У Фила был талант, золотые руки… Он эту доску отстрогал, отполировал, подклеил, все сделано на совесть, поглядите: до сих пор она ровная, как его ватерпас, все пригнано, слажено накрепко, ни зазоринки.
— Да плевала я на это! — сказала Фэй.
— Я видела, как он работал. Он один в нашей семье все умел. Наша семья была довольно беспомощная, это-то нас и связывало. Моя мать так его благодарила, когда он ей принес доску. Сказала: как красиво, как крепко сделано, именно то, что надо, просто украшение для кухни.
— А теперь она моя, — сказала Фэй.
— Нет, теперь она принадлежит мне. Я ее заберу, почищу.
— Вы что, выпрашиваете эту доску?
— Я возьму ее в Чикаго.
— А кто вам сказал, что я ее отдам? С чего это вы так обнаглели?
— Я нашла ее! — крикнула Лоурел и обеими руками уперлась в доску, всем телом налегая на стол.
— Ишь какая воспитанная мисс Лоурел! Посмотрели бы они сейчас на вас! Так и понесете эту гадость из дому, да? Да она грязная как не знаю что.
— Грязь можно отчистить.
— Хотите себе руки стереть до костей?
— Конечно, она вся исцарапана. Ничего, я ее приведу в порядок.
— А потом что с ней будете делать? — с издевкой спросила Фэй.
— Попробую печь хлеб. Слава Богу, вчера вечером нашелся мамин рецепт, ее рукой написан, сразу попался мне на глаза.
— Да хлеб-то весь одинаковый на вкус.
— Не пробовали вы мамин хлеб! Может быть, и мне удастся испечь — постараюсь.
— А кого станете угощать? — сказала Фэй.
— Фил любил хлеб. Особенно вкусный хлеб. Отломит от теплого каравая, прямо из печки, и ест, — сказала Лоурел.
Призраки. И с некоторой иронией Лоурел взглянула на себя со стороны: она обошла весь дом, словно совершая обряд, как Фэй на похоронах. Да, конечно, они должны были столкнуться — нелепо было предполагать, что они больше не встретятся здесь, хотя бы под самый конец. У Лоурел еще оставалось время до отъезда, это Фэй успела приехать раньше — и вовремя. Ведь и ненависть, как и любовь, сталкивает нас, влияет на течение нашей жизни. Она подумала о Филе, о камикадзе и о рукопожатии.
— Ваш муж? А он тут при чем? — спросила Фэй. — Он же умер!
Лоурел схватила доску обеими руками и подняла ее, чтобы Фэй не достала.
— Ах вот вы чем деретесь? Ничего лучше старой, червивой доски не нашли?
Лоурел крепко держала доску. Держа ее на весу, она подумала, что не она ее несет, а сама доска, как плот на волнах, держит ее, не дает утонуть, исчезнуть в глубине, как исчезали другие, до нее.
Из гостиной послышалось мягкое жужжанье, и часы пробили полдень. Лоурел медленно опустила доску, держа ее горизонтально между собой и Фэй.
— Ну, знаете ли, — заговорила Фэй, — вы сейчас чуть такого дурака не сваляли! Доской собирались меня стукнуть! Нет, ничего у вас не выйдет. Драться вы не умеете, вот что. — Она прищурила один глаз. — А меня все мое семейство учило — я-то умею!
Нет, подумала Лоурел, именно она, Фэй, драться не умеет. В ней ни страсти, ни воображения, не чувствует она их и в других людях, ей это недоступно. Другие люди, другие жизни для нее просто невидимки. И ей пришлось бы наугад махать своими кулачками, плевать во все стороны узким ротиком, чтобы в кого-то попасть. С человеком что-то чувствующим она ни бороться не может, ни любить его не умеет.
— Видно, вы считаете всех на свете хуже себя, Фэй, — сказала Лоурел.
Да, она едва не ударила Фэй. Она хотела сделать ей больно, чувствовала, что она на это способна. Но по странной причуде души ей помешало воспоминание о маленьком Венделле.
— Не пойму, из-за чего вы подняли такую бучу? — спросила Фэй. — Что вы в ней нашли, в этой штуке?
— Все былое, Фэй. Все прошлое целиком, — сказала Лоурел.
— Чье это прошлое? Только не мое! — сказала Фэй. — Для меня прошлое — пыль. Мне важно только будущее. Ясно вам или нет?
И вдруг Лоурел подумала, что Фэй, может быть, уже успела изменить памяти отца.
— Знаю, что и вы для прошлого — ничто, — сказала она. — Но у вас нет и власти над прошлым.
«И у меня тоже, — подумала она, — хотя для меня оно было всем на свете, оно меня создало, оно мне дало все. Прошлое ничем нельзя оскорбить, но и помочь ему ничем нельзя. Прошлое так же недоступно, как отец в гробу, — ни помочь, ни оскорбить его уже нельзя, прошлое, как и он, неуязвимо и никогда не восстанет ото сна. Это память лунатиком бродит во сне. Она приходит, вся израненная, с другого конца света, как Фил, она окликает нас по имени и предъявляет свои права на наши слезы. Она никогда не станет неуязвимой. Память можно ранить вновь и вновь, но в этом, быть может, и таится ее глубокое милосердие. Пока память отзывается болью на то, что случается в жизни, она остается живой, а пока она жива и пока мы в силах, мы можем воздать ей должное».