Различие между простым повествованием и повествованием, включающим в себя истолкование с помощью тех или иных литературных приемов (например, аллюзий на другие тексты), может пролить свет на интересное различие между рассказами о распятии и рассказами о Воскресении. Хорошо известно, что повествования о Страстях, и в особенности о самом распятии, полны цитат и отсылок к Ветхому Завету, в частности к словам праведных страдальцев в Псалмах. Эта интертекстуальная сеть помогает интерпретировать страдания Иисуса, помещая их в контекст опыта и ожиданий Израиля. Однако, когда мы читаем сообщения о пустой гробнице и о явлениях по воскресении — в них аллюзий почти нет. В этих рассказах трудно разглядеть какие–либо литературные прецеденты, стандартные повествовательные мотивы, «строительные блоки», из которых строились многие античные повествования. При всей изобретательности ученых — они остаются историями sui generis, которым недостает богословских интерпретаций. И стандартные иудейские формулы, и образы воскресения здесь отсутствуют. Перед нами novum — нечто совершенно новое, инакое, экстраординарное, показанное глазами обыденного мира, в чью реальность оно властно вторгается. Замешательство, сомнение, страх, радость узнавания — все это черты глубокой памяти, разумеется, смягчены здесь литературными средствами, но не полностью скрыты за текстом.
Свидетельство как историческая и богословская категория
Задача моей книги — показать, что Евангелия наиболее точно характеризуются понятием свидетельства как в историческом, так и в богословском смысле. Свидетельство как историографическая форма открывает нам уникальный доступ к истине о происшедшем событии — который, однако, требует доверия к свидетелю и к тому, что он пытается нам сообщить. Свидетельство нередуцируемо — мы не можем заглянуть за него и получить ему (по крайней мере, важнейшим и ценнейшим его чертам) независимое подтверждение, не можем восстановить происшедшее в той же четкости и подробности, в какой видел его очевидец. Свидетельство очевидца предоставляет нам знание о событии глазами его участника. Кроме того, вместе с фактическим знанием о событии мы получаем его интерпретацию — в свидетельстве изложение фактов без интерпретации невозможно, и само свидетельство связано с убеждением свидетеля в значимости того, о чем он стремится рассказать. Свидетели истинно значительных событий, рассказывая о них, вновь и вновь стремятся их понять. Поль Рикер в своей ранней статье о герменевтике свидетельства выделяет в нем два неразделимых аспекта: квази–эмпирический — свидетельство о том, что воспринимали органы чувств свидетеля, изложение фактов, — и, с другой стороны, внутренний аспект, отношение свидетеля к тому, о чем он рассказывает[1311]. В этом смысле достоин веры тот свидетель, который не просто точно излагает факты, но и правильно понимает их значение. Бывают события столь значительные, что свидетельство о них становится делом жизни и порой стоит свидетелю жизни — так греческое слово martus, первоначально означавшее просто «свидетель», в языке христиан приобрело значение «мученик»[1312].
Таким образом, чтение Евангелий как свидетельств отличается от попыток исторической реконструкции событий, стоящих за их текстами. Читая их как свидетельства, мы принимаем их всерьез такими, как они есть, и признаем уникальность знания, которое несет нам их форма. Мы уважаем эту форму историографии. С историографической точки зрения, радикальное недоверие к свидетельствам — это своего рода эпистемологическое самоубийство. В истории такой подход не более практичен, чем в обыденной жизни. Изучение Евангелий должно освободиться из удушающих объятий скептической парадигмы, считающей Евангелия ненадежными по умолчанию, пока историк не найдет независимого подтверждения каждому их эпизоду. При таком подозрительном подходе Евангелия недостойны веры, пока историк не сумеет независимо доказать истинность всего, о чем они рассказывают. Этот подход глубоко ошибочен с точки зрения исторической методологии. В результате такого подхода от исторических личностей и событий остается обманчиво крохотная кучка малоинтересных фактов, лишенная какого–либо серьезного значения. Ни в этом, ни во многих других случаях свидетельства об исторических событиях историк не может и не должен проверять все. Свидетельство требует, чтобы ему верили. Это не означает, что историк должен принимать его без сомнения и критики, но означает, что свидетельство следует принимать как свидетельство. Разумеется, при этом можно и должно спрашивать, достойно ли оно доверия, и подвергать его проверкам как на внутреннюю непротиворечивость, так и на отсутствие противоречий с другими известными нам историческими данными о той же эпохе и тех же событиях. Только в этой связи и стоит говорить о том, что свидетельство сообщает нам нечто «против своей воли».
Давая этому свидетельству историческую оценку, мы должны принять всерьез и его притязания на исключительность описываемого события. Отвергать это притязание «с порога», без аргументации — будет, если можно так сказать, против правил историографической игры. Такой исторической методологии, которая отрицает саму возможность исключительных событий и стремится свести все экстраординарное к ординарному, стоит опасаться. Исключительные события в истории случаются — и, по самому определению исключительности, ни одно из них не похоже на другое. Научная добросовестность требует от нас никоим образом не редуцировать экстраординарность этих событий — даже путем объединения их в единую категорию исключительных, или, говоря словами Рикера, «уникально уникальных». Эти события составляют одну категорию лишь в отрицательном смысле: все они сопротивляются редукции себя до «обычного дела» и благодаря своему отличию от повседневного человеческого опыта ставят перед историком особые проблемы — вопросы о непрерывности исторического процесса, доверия к свидетельствам, возможности достичь реального понимания этих событий. В этом смысле холокост, при всей своей «уникальной уникальности», способен пролить свет и на другие события, в свидетельских показаниях предстающие исключительными и изолированными.
При изучении исключительных событий свидетельство очевидцев и участников обретает особую ценность. Только этим путем мы можем узнать что–то о сущности этих событий. Разумеется, есть немалый риск в том, чтобы доверять свидетельствам, которые, по стандартам повседневного опыта нашей культуры, рассказывают о чем–то невероятном. Однако этот риск оправдан поиском истины — и историческим, и богословским. Значение, которое очевидцы придают своему свидетельству, не должно вызывать у нас подозрения — ведь в обыденной жизни мы рассматриваем такое серьезное отношение свидетеля к тому, о чем он сообщает, скорее, как знак, что и нам стоит отнестись к его рассказу всерьез. Таким образом, верить свидетельству заинтересованных участников о неких исключительных, экстраординарных исторических событиях — конечно, рискованно, но вовсе не безумно.
По крайней мере, в случае некоторых «уникально уникальных» событий — в том числе холокоста — их исключительность можно понять как откровение, непосредственно открывающееся только свидетелям, а нам — лишь через посредство их свидетельства. Для читателей Евангелий этот аспект откровения делает категорию «свидетельства» применимой к Евангелиям не только в историческом, но и в богословском смысле. Я не хочу сказать, что имеется какой–то прямой или необходимый шаг от простого внимания к Евангелиям, свойственного историку, до принятия их послания, свойственного верующему[1313]. Однако историческое и богословское в этих свидетельствах тесно связаны. В реакции верующего на Евангелия историческое и богословское восприятие идут рука об руку — что с точки зрения самого евангельского послания совершенно правильно. Ведь в случае «истории Иисуса», воспринятой свидетелями, «уникальная уникальность» носит именно богословский характер. Она требует ссылок на Бога. Невозможно адекватно передать эту историю, не упоминая о Боге, поскольку именно то, что делает в ней Бог, составляет ее отличительность и уникальность. Свидетели рассказывают не просто об уникальном откровении, а об откровении Божьем. Именно эта уникальность воспринимается и интерпретируется свидетелями. В отличие от простого историка, очевидец может засвидетельствовать трансцендентное значение этих событий — и говорить о Боге не просто как о предмете веры, желаний или даже переживаний Иисуса, но как о том, перед кем он несет свое свидетельство.
При непосредственном свидетельстве, основанном на глубокой памяти, участник «видит» откровение в событии, факт и его значение для него неразрывны. Это воспоминание тоже запоминается, и понимание его со временем растет. В самом, без сомнения, глубоком евангельском свидетельстве — Евангелии от Иоанна — непосредственная память отнюдь не утрачена. Здесь идет постоянный процесс воспоминания–интерпретации, со стремлением познать значение событий во всей их глубине. Рефлективное свидетельство — это рефлективное воспоминание, как открыто говорит об этом само Евангелие (см., например, 2:22; 12:16; 14:26). Таким образом, как отмечает и Рикер, свидетельство утратит самую свою суть, если перестанет быть повествованием[1314]. Невозможно, говоря его словами, «пророчество» в отрыве от «истории»[1315]. Можно сказать: свидетельство авторизует богословие лишь как богословски понятую историю.