Когда мы ищем в современной истории парадигматический пример такого исключительного события[1275], на ум сразу приходит холокост. Рикер говорит о событии «на границе» опыта и репрезентации[1276] — выражение, заимствованное им у Сола Фридландера[1277]. (До того Рикер использовал термин «уникально уникальные события»[1278].) Свидетельства о холокосте, говорит он, «ставят перед нами проблему восприятия»:
Речь идет об опыте, в буквальном смысле выходящем за все пределы — что создает трудности при столкновении со стандартными, ограниченными возможностями восприятия у аудитории, воспитанной на основе неких общих представлений, в частности, представлений о схожести людей в их мыслях, чувствах, действиях, положениях. Теперь же ей предстоит дистанционно столкнуться с бесчеловечностью, намного выходящей за пределы повседневного опыта обычного человека. Поэтому я говорю об ограниченности нашего восприятия[1279].
Свидетельства о холокосте историку нелегко принять прежде всего потому, что они звучат невероятно и не поддаются обычным историческим объяснениям. (Шарлотта Дельбо пишет о новоприбывших в Освенцим: «Они ожидали самого худшего — но не ожидали немыслимого»[1280]; эти слова можно применить и к тем, кто читает свидетельства о холокосте.) Именно поэтому для того, чтобы понять, что произошло при холокосте, необходимы свидетельства очевидцев. Холокост — событие, реальность которого едва ли могла бы быть нами осознана, если бы не свидетельства выживших.
В Евангелиях (если мы им верим) мы также встречаемся с событием, стоящим «на границе восприятия». Разумеется, это рискованное сравнение. Холокост и история Иисуса ни в чем, кроме своей исторической уникальности, друг на друга не походят. Ни в коем случае я не стремлюсь преуменьшить или отрицать исключительность холокоста. Напротив, мы должны в полной мере признать его уникальность, если хотим, чтобы случай холокоста объяснил нам значение свидетельских показаний и для других исторически уникальных событий. Таким образом, помня об уникальности холокоста, рассмотрим несколько примеров свидетельств о нем, сделанных выжившими.
Свидетельства о холокосте
Следующее свидетельство принадлежит одному из выживших в Освенциме: оно существует не в письменном виде, а, как сотни других свидетельств выживших, в виде устного интервью, записанного на видеопленку. (Здесь мы, несомненно, встречаемся с ярчайшим и значительнейшим примером работы историков, работающих с устными материалами.) Перед нами довольно редкий тип свидетельства: неотрепетированные устные воспоминания. Речь идет о ситуации, типичной для многих жертв холокоста: путешествие в переполненном вагоне для скота. Свидетельница, Эдит П., едет не в Освенцим; однако она уже провела некоторое время в Освенциме, в трудовых лагерях:
Однажды утром — да, кажется, было утро или около полудня — мы остановились. Поезд стоял около часа, мы не знали, почему. И мне подруга говорит: «Может, поднимешься, выглянешь?» Там было наверху маленькое окошко, зарешеченное. Я говорю: «Не могу. Нет сил туда лезть». Она говорит: «Я присяду, а ты вставай мне на плечи». Так я и сделала — и выглянула наружу. А там… я увидела… это был рай! Солнце яркое, живое. Все такое чистое. Это была какая–то станция в Германии. Стояли на перроне три–четыре человека. Была женщина с маленьким ребенком, в таком милом чепчике и в пинетках, и ребенок плакал. Люди как люди — не животные. Я подумала: «Наверное, вот так и выглядит Рай». Я ведь уже забыла, что такое нормальные люди, как они выглядят, как себя ведут, как разговаривают, как одеваются. Солнце я видела и в Освенциме, каждый день видела восход солнца, потому что поднимали нас в четыре утра. Но там оно не было прекрасным. Я никогда не замечала его света. Это было просто начало еще одного кошмарного дня. А вечер — просто конец… конец чего? А здесь была жизнь: и меня охватила такая жажда жизни, что я и сейчас ее чувствую. Жажда жить, бежать, просто бежать отсюда и никогда не возвращаться — найти какое–нибудь место, откуда нельзя вернуться! И я сказала тогда девочкам, я говорю: «Девочки, вы не представляете, как там хорошо: такая красота, солнце, и малыш плачет, а женщина его целует — значит, все–таки есть на свете любовь?»[1281]
Ни один самый талантливый роман о холокосте не сможет лучше этого безыскусного рассказа передать пугающую инаковость мира Освенцима, где люди — не люди, а животные, существование — не жизнь, а прижизненная смерть, где невозможно увидеть красоту творения, где умирает даже память о нашем, обычном мире, забывается возможность свободы и уничтожается возможность любви. Взгляд свидетельницы на наш мир, для нее нереальный, явление некоего иного мира, который она не могла себе даже вообразить, открывает для нас ее мир — нацистское царство тьмы — так, как не смогли бы его открыть ни романист, ни историк. Такую правду может рассказать только свидетель.
Такое свидетельство основано на том, что Шарлотта Дельбо, сама пережившая холокост, называет «глубокой памятью». Эдит П. способна (и это, без сомнения, причиняет ей большие страдания) жить в своей памяти, по–прежнему испытывать эту неудовлетворенную и безнадежную жажду бегства. По словам Дельбо, она снова и снова видит «себя, да, себя — такой, какой я была»[1282]. Но в то же время слова ее бессознательно исходят из того, что Дельбо называет «памятью интеллектуальной, рефлексирующей»[1283]. Это необходимо, поскольку она не только живет в своей памяти, но и рассказывает о ней другим. Она дает нам возможность вообразить свою экстраординарную реальность, себя саму — ту, какой она была, и мир, который она знала, но мы знать не можем. Для этого она выбирает слова, принадлежащие нашему миру, и строит связи, которые может строить, поскольку живет не только в своей памяти, но и в нашем мире. Во многих видеоинтервью людей, выживших в холокосте, заметно это внутреннее борение. Глубокая память всегда угрожает разрушить коммуникацию: ее реальность настолько иная, что вспоминающий не видит возможности облечь ее в слова. Однако Эдит П. это блестяще удается: ее глубокая память достигает нас, и мы застываем, пораженные ее инаковостью.
По своему методу этот рассказ апофатичен. Сила его в том, что он приглашает нас увидеть мир Освенцима как полное отрицание всего, что в нашем мире обыденно и непримечательно. Для этого не используется никаких специальных ухищрений: это составляет самую суть рассказа. Можно сказать — разумеется, не подвергая никакому сомнению искренность Эдит П. и тяжесть ее переживаний, — что она, сознательно или нет, выбрала для своих воспоминаний удивительно эффективную повествовательную форму. Обратим внимание, что важная деталь — женщина целует ребенка — приберегается к самому концу рассказа, где выступает эффектным заключением, одновременно составляя смысл всего повествования и придавая ему полноту выражения путем введения еще одного элемента нормального мира — любви — о которой до сих пор речи не было. Об Эдит П. мне не известно ничего, кроме этой истории и других ее воспоминаний, записанных на пленку и приведенных у Лоуренса Лангера, так что не могу сказать, является ли она одной из тех интервьюируемых, которые никогда прежде не передавали свои воспоминания и, быть может, даже не извлекали их из своего подсознания. Однако, скорее всего, это не так. Ее рассказ, несомненно, отшлифован частым воспоминанием или повторением. Он превратился в нечто, подобное рассказам, свойственным устной культуре, — однако не утратил при этом ни одного элемента личного голоса рассказчицы и ее непосредственной памяти.
Важно отметить, что повествовательный талант рассказчицы никоим образом не подрывает искренности ее переживаний и достоверности свидетельства. Здесь нет стандартных литературных преувеличений, обычных для письменных мемуаров выживших, — которые, как бы искусны они ни были, все же лишают нас непосредственного соприкосновения с истиной. В рассказе Эдит П. нет стандартных мотивов, нет литературных клише. Язык его прям и прост. Сцена описана живо, но без избыточных подробностей — сказано лишь то, что необходимо. Мы видим, что рассказчица рефлексирует над своими воспоминаниями («Я ведь уже забыла, что такое нормальные люди…» — ретроспективное пояснение, сделанное для удобства слушателей); однако мы воспринимаем ее воспоминания во всей их визуальной и эмоциональной ясности, отчасти интерпретированные, но не затуманенные манерой рассказа.
Лоуренс Лангер, из чьего исследования устных свидетельств о холокосте я взял свидетельство Эдит П., считает устные свидетельства выживших более ценными по сравнению с письменными мемуарами. Основная его мысль в том, что в устных свидетельствах мы сталкиваемся с непримиримым противоречием между иным миром лагерей смерти и нормальным миром, в котором живут выжившие сейчас, вместе со всеми нами. Литературные повествования, в которых используются те или иные коммуникационные стратегии, литературные жанры и приемы, интертекстуальные связи с другими произведениями, затемняют уникальность Освенцима, преуменьшают его инаковость, связывая ее с нормальным миром повседневного опыта и большинства литературных произведений[1284]. Безусловно, Лангер прав в некоторых случаях — однако не во всех, и я хотел бы оспорить один из приведенных им примеров.