— Михаил Иванович, могу я задать вам вопрос, пределикатный, а?
— Да, конечно, любой...
— Хочу знать ваше мнение: для женщины, которую вы берете в жены, единоверие, а может быть, даже единомыслие с вами обязательно?
Михаил оторопел: оказывается, вон куда обращены его мысли. Почему обращены? Да не Ната ли его повергла в грех? Нет, нет, не Ната, была бы Ната, вряд ли он заговорил об этом с Михаилом... Краля-золотоголовка, она смутила непорочное сознание отца Петра, она, она...
— Единомыслие — как мир одних интересов?
— Да.
— Мне кажется, обязательно. Впереди океан жизни — иначе его не переборешь. — Он задумался. — Верно: не переборешь.
— Туда за Дунай, в эту церковь среброглавую, вы тоже возьмете свой телескоп? — спросил Михаил — он испытывал неловкость, ему хотелось сменить тему разговора.
Отец Петр смотрел на Кравцова, сникнув.
— Не только за Дунай, всюду возьму, — произнес он тихо — непросто ему было вымолвить это.
«Он даже не выразил изумления, когда я помянул о среброглавой церковке, — знает, что нынче это уже не тайна. Кстати, накануне Варенцов сказал мне как бы между прочим: «А знаешь, Михаил, я сегодня вычитал в одной старой книге, что церковный дипломат — это как бы и поп, и не поп...» Хитер человек, да не очень! Хочет скрыть свою мысль, тайную, да характера не хватает. А скрывать есть что. Варенцову не дает покоя мечта о счастливом замужестве Наты. Нет, нет, да он поставит дочь рядом с отцом Петром, возликует и встревожится. Встревожится, убоявшись поповского звания младшего Разуневского, возликует, убедив себя в том, что церковный дипломат — это фигура в некотором роде и светская. Нет, нельзя сказать, что преимущество полностью ушло к отцу Петру; немалые, надо думать, козыри, сохранил для Варенцова и скромный математик из ленинградского пригорода, но есть искушение сравнить одного и другого, определив, как выглядят достоинства человека, если их положить на весы ума и расчета... Поэтому, когда Варенцов говорит, что церковный дипломат — это и поп, и не поп, то это безошибочно указывает: он сравнивает, он все еще сравнивает...»
Они подошли к дому Разуневского на Подгорной, и отец Петр распахнул калитку, приглашая войти, — Михаил не противился.
— Тут не все так просто, — сказал отец Петр и положил перед Михаилом нестеровский альбом. — Вот об этом я говорил... — он раскрыл альбом — глянуло нестеровское полотно «Философы». — Всмотритесь внимательно: если спор терпи́м, он не дает явных козырей ни одной из сторон...
Михаил улыбнулся — не хотел возражать Разуневскому, но и соглашаться с ним не лежала душа.
— Вы что... улыбаетесь? — спросил Разуневский. — Не согласны?
— Сам Нестеров не очень-то согласен...
— Это каким же образом?
— Пока спорили его философы, терпимо спорили, — он продолжал улыбаться — в улыбке, казалось, было сознание силы, — пока спорили философы, этот спор перенес на свою жизнь художник и по-своему решил его...
— Вы полагаете: решил?..
— Так мне кажется, — произнес Михаил. — Меня убеждает в этом и ваш альбом... Вот взгляните: на одном полюсе «Пустынник» с «Отроком Варфоломеем», а на другом — портрет Шадра... Вам это различие ни о чем не говорит?
Разуневский пошел по веранде, с силой напирая на половицы, — в цветочнице, стоящей на столе, вздрогнули и затряслись, роняя сухие лепестки, стрелы глициний.
— На ваш взгляд, художник предал анафеме «Философов»? — спросил Разуневский.
— Я этого не сказал, — вымолвил Михаил.
Разговор потерял опору; чтобы возобновить его, казалось, надо было набраться сил.
Отец Петр увлек Михаила на взгорье, что поднималось над кирпичным заводом, — оно было коричнево-рыжим, это взгорье, и потому, что трава на нем пожухла в нынешнюю суть, и потому, что возникло оно на глине и камне.
— А мой Япет трус порядочный, ой, трусишка несчастный! — запахнул полы своей вельветовой курточки отец Петр — она, эта курточка, надевалась им, когда он сбрасывал свое церковное одеяние. — В грозу его не выманишь на веранду ни за какие калачи!.. Одного не выманишь!.. Однако стоит мне пойти на веранду — последует безбоязненно... Ляжет у ног — пусть гром, пусть молния, будет лежать, точно его тут приковали. Вы поняли? Если я тут, ему ничего не страшно. Я для него вроде стены каменной, а ведь волк...
Тропы на ссохшейся земле были точно нарисованы пальцем на стекле, тронутом изморозью, — подожди минуту — и застит наледью...
— Он волком станет позже, Петр Николаевич, — сказал Кравцов. — Попробует теплой крови и станет волком...
Разуневский остановился. Стоял на камне, и два его бледных кулака лежали на вельвете, касаясь плеч.
— Это как же понять: добро дается всему живому с младенчества? Потом оно пропадает, так?..
— И так, и не так...
— А почему не так?
— Добро надо уметь удержать...
Отец Петр всплеснул руками — ему вдруг стало очень весело:
— Попробуй удержи его у волка!
Они долго шли, следуя причудливым изгибам тропы.
— Вот природа пробуждения... — заговорил Разуневский. — Ударил срок — и у человека пробудилась добрая сила, а у зверя... злая. Почему?..
— Но у человека все-таки... добрая? — спросил Кравцов.
Отец Петр посмотрел на Михаила искоса: спутник Разуневского был сейчас внизу, на уступ ниже, в неравном положении.
— Вы это к чему, Михаил Иваныч?..
— Человеку следует понимать, что он вступил в пору, когда должен явить силу добрую...
Отец Петр стоял не шелохнувшись — Кравцов определенно припаял его к каменному торосу.
— Это вы обо мне?..
— О вас.
— Тогда объясните — я понять хочу...
Солнце заходило. Оно заходило в степи, в сухой степи, и казалось сизо-оранжевым, точно в том краю ветер гнал огонь и удушье степного пожара.
— Что такое система цейсовских стекол в вашем телескопе, обращенных к Сатурну, и эти ваши построения на грифельной доске?.. — взглянул Михаил на Разуневского. — Какой это век? Девятнадцатый или все-таки двадцатый?..
Отец Петр все еще искоса смотрел на Кравцова, поместившегося на нижнем уступе.
—