Эти названия не имели никакого смысла для тех, кто, даже живя в Обабе, усвоил «современные ценности», как, например, мои соученики гимназисты. Да и я сам в какой-то степени. Однако старинной была не только лексика, которую они употребляли, но и то, чего они не говорили. Многие слова, которые теперь являются общеупотребительными, никогда не слетали с их губ. Они попросту их не знали. Сейчас, когда я отправляюсь в Визалию купить что-нибудь в mall [3]или в музыкальном магазине, я убеждаюсь, что глаголы типа depress [4] или такие прилагательные, как obsessive, paranoic или neurotic [5], у всех на устах, и они совершенно неизбежны в любом разговоре, будь он личным или нет. Так вот: я никогда не слышал их от Лубиса, Панчо или Убанбе. Они решали все проблемы с помощью двух простых фраз: «Я доволен» или «Я не очень доволен». Они никогда не выходили за эти рамки, никогда не распространялись по поводу своих личных переживаний. Они были из другой страны, они были из прошлого, из эпохи, предшествовавшей распространению личных дневников. И хотя я склонялся к противоположному – с тех пор, как я стал ходить в Ла-Салье, я вел дневник под названием Проходят дни, – я восхищался их сдержанностью.
Однажды – было лето, и донимала жара – два брата, возглавлявшие мой сентиментальный список, Лубис и Панчо, попросили меня пойти с ними в горы, они хотели мне что-то показать. Я пошел, и, проведя в дороге почти час, мы втроем оказались перед скалой. «Ты полезешь наверх?» – спросил я Панчо. Ему нравилась высота. Много раз я видел, как он карабкался на деревья. «Не смотри наверх, Давид. Смотри вниз», – сказал мне Лубис. Он говорил размеренно, серьезно, как вполне зрелый человек. В Обабе говорили, что после смерти отца он взял на себя заботу о брате и о матери и именно этим объяснялась его манера вести себя, не слишком соответствовавшая его возрасту.
Панчо лег на спину и начал скользить вниз, в углубление в скале. Спустя мгновение видна была только его голова. У него было широкое непропорциональное лицо: глаза чересчур маленькие, две щелочки; рот и челюсть слишком большие. «Сейчас ты видишь меня, Давид. Но скоро не увидишь!» – воскликнул он, скрываясь под скалой.
«Делай как Панчо. Я тебе помогу», – велел мне Лубис. «Ты думаешь, я влезу?» – сказал я. «Отверстие больше, чем кажется. Подожди, сначала пролезу я». Он повторил движения Панчо и посмотрел на меня с земли. «Это пещера. Увидишь, какое прохладное место», – объяснил он мне, смеясь. Он был совсем не похож на Панчо. У него была красивая голова, и на его лице лишь глаза нарушали пропорции, задаваемые носом – маленьким – и ртом – тоже маленьким. Это были очень большие глаза. И очень спокойные. Если бы они были синими, как у Мэри-Энн, а не карими, они бы съедали все лицо.
Я наконец пролез в пещеру. Почувствовал прохладу и услышал шум, похожий на журчание источника. Приблизительно в десяти метрах располагался свод пещеры, в котором был своего рода естественный фонарь, пропускавший свет и создававший мягкий полумрак. И тогда я увидел, что возле одной из стен действительно бил источник, и вода из него текла в колодец – putzua, на языке Лубиса, – который доходил Панчо до горла.
Лубис разделся и полез к брату. Оба начали толкать друг друга и смеяться. Зараженный их весельем – эхо пещеры не производило мрачных звуков, – я решился раздеться и залезть в колодец. «Посмотри-ка, Давид», – сказал мне Лубис. Он ударил по воде ладонью. В свете, проникавшем сквозь фонарь в своде, брызги засверкали, словно они были стеклянными. «Какое чудо!» – воскликнул я.
Я как никогда почувствовал близость к братьям. Я сказал себе, что отныне буду искать лишь их общества вместо того, чтобы терять время с Мартином и остальными мальчиками и девочками из моей среды. Кроме того, у меня не было никакого желания возвращаться в гимназию Ла-Салье, и, когда закончится лето, я вместе с Лубисом буду ухаживать за лошадьми дяди Хуана или же попрошу какую-нибудь работу на лесопильне, чтобы быть с Панчо, Убанбе и всеми теми, кто зарабатывал на жизнь, рубя деревья в лесу.
Однако я знал, что мои планы невыполнимы. Когда настанет октябрь, мне вновь придется отправляться в Ла-Салье на велосипеде, на поезде, пешком; с Мартином, с Адрианом, с Хосебой. Со всеми теми, кто учился в Сан-Себастьяне. В довершение ко всему отец уже объявил мне, что после занятий в гимназии мне придется брать уроки игры на аккордеоне и что в субботу и воскресенье – единственные дни, когда я мог бы встречаться со своими крестьянскими друзьями, – мне придется играть вместе с ним на танцах в гостинице «Аляска». В свои всего лишь четырнадцать лет я был не хозяином самому себе. Мне захотелось плакать. Я хлопнул рукой по воде. Сверкающие капли брызнули на стены пещеры.
Когда в 1964 году, уже в возрасте пятнадцати лет, я составил свой следующий сентиментальный список, Лубис, Панчо и Убанбе по-прежнему занимали первые три места. Но к тому времени появилось беспокойство: я не был уверен, что они принимают меня. Лубис работал на дядю Хуана, и его брат Панчо, и Убанбе, и другие лесорубы пользовались любой свободной минуткой, чтобы сходить к лошадям – в Обабе никогда раньше не было таких прекрасных животных, – и поэтому их дружеское отношение могло определяться моим положением, как если бы они говорили себе: «Он племянник хозяина. Придется его терпеть». Мне казалось, что они ценят меня самого по себе и что с Адрианом они ведут себя иным образом, хоть он и сын владельца лесопильни; но я не был в этом полностью убежден. Но пришло Пальмовое воскресенье, и мои сомнения рассеялись.
Праздник, отмечающий вход Христа в Иерусалим, праздновался в Обабе в последнее воскресенье Великого поста. Поскольку полагающихся в данном случае пальмовых ветвей у нас не было, большинство приходило в церковь с цветущими ветками лавра, священник освящал их во время missa solemnis [6], и затем мы приносили их домой, чтобы они защищали нас от грозы и прочих напастей. Это была очень красивая церемония. Люди надевали свои лучшие наряды; священник облачался в красную ризу; хор и орган наполняли пением и музыкой ярко освещенную церковь.
На фоне этой торжественности крестьянские парни Обабы развлекались тем, что придавали церемонии не слишком христианский характер. Во-первых, они соревновались между собой, стараясь принести самую большую усыпанную цветами лавровую ветвь; потом, когда месса заканчивалась, их соревнование переходило в борьбу, и десять-пятнадцать парней сражались между собой, потрясая ветками, словно это были копья или шпаги.
Как правило, сражение происходило метрах в ста от церкви, в уединенном месте. Но в том 1964 году им очень уж не терпелось, и они начали драться, едва выйдя с мессы, прямо под портиком церкви. Я взглянул на Убанбе: он держал обеими руками лавровую ветвь не менее пяти метров длиной и наблюдал за одним из своих товарищей по лесопильне по прозвищу Опин. Лавровая ветвь Опина, не такая длинная, как у Убанбе, была толще. Кроме того, нижняя часть ее была несколько скошенной, отчего держать ее было удобнее.
Противники выстроились в два ряда: те, что из Ируайна и его окрестностей – среди них были Убанбе и Панчо, – с одной стороны, а те, что из домов, расположенных поблизости от церкви, во главе с Опином – с другой. Люди, вышедшие из храма и стоявшие под портиком, смотрели на них, не понимая толком, что происходит. «Почему у тебя такое лицо, Опин? Ты что, боишься?» – бросил ему вызов Убанбе. Некоторые девочки – Убанбе был не только сильным, по и красивым парнем – засмеялись. «Хвастунов я не боюсь!» – крикнул Опин, рассекая воздух лавровой ветвью и возвещая о начале сражения.
Очень быстро каменные плиты портика оказались покрытыми ковром из цветов и листьев; воздух наполнился сладковатым запахом лавра. Удары, поначалу казавшиеся мягкими, стали звучать сухо, поскольку ветви постепенно обнажились и дерево било по дереву. Мы замерли в молчании, никто не хотел упустить ни малейшей мелочи. Было отчетливо слышно дыхание сражавшихся.
Один из ударов Опина пришелся слишком низко, ветвь хлестнула Убанбе по руке. «Ты это нарочно!» – закричал тот, бросая лавровую ветвь и грозя кулаком. «Прости», – сказал Опин, разводя руками. Убанбе отошел в сторону, держа поврежденную руку другой рукой. Потом повернулся ко мне и неожиданно сказал: «Давид! Ты ведь тоже из Ируайна! Займи мое место!»
Ируайн был расположен приблизительно в трех километрах от городского центра Обабы, моя мать и дядя Хуан родились там, в доме, имевшем то же название, что и само местечко. Кроме того, дядя Хуан поддерживал тесные связи и с местечком, и с домом благодаря лошадям, за которыми ухаживал Лубис, и своим ежегодным летним приездам. Но это был не мой район: я проживал на вилле «Лекуона». И все же Убанбе хотел, чтобы я занял его место. Я испытал гордость, почувствовав себя одним из избранных.