Худые, слабые руки старца лежали на кудрявой голове девушки; его голова, тоже длиннокудрая, никогда не стриженная, очень редко чесанная и мазанная, понурилась на грудь, накрыв ее всю огромною, седою бородой.
Прока был одет, ради приема ожидаемых старшин, в новую белую сорочку из толстой холстины, ничем не вышитую, потому что не любил украшений, но ременный пояс его был с медным набором разнообразных блях, а на голове покрывала темя небольшая царская шапочка, круглая с узкой, усеченной вершиной; по ее черному фону валяной шерсти пестрели вышивки из мелко истолченных осколков раковин, разных семян и привозных, заморских стеклянных бус.
Прока лежал неподвижно, но не дремал, обуреваемый роем докучливых, грустных мыслей. Он с прощальным наслаждением вдыхал освежающую влажность ночного воздуха, бросая исподлобья мимолетные взоры то на луну, то на внучку, то на виднеющийся дом своей усадьбы, где он так счастливо прожил долгую жизнь и сел бы в могилу под его порогом гораздо менее скорбно, чем сядет совершенно неохотно на заброшенном, пустынном острове, посвященном самым уважаемым мертвецам Лациума.
ГЛАВА XIV
Решение старшин
Время ничем не измерялось у жителей Лациума; поэтому Прока не знал, много ли лет длилась его безмятежная, мирная жизнь, в течение которой он ничем не отличился, полагал, что точно так же мирно пройдет до добровольной или насильственной старческой кончины и жизнь его сыновей, внучат, правнуков.
Прока знал обычаи соседних иноплеменников, но ему и в мысль не приходила возможность нарушения установившихся традиций его потомством; ему казалось, что можно и должно жить только так, как живут в Лациуме; все чужое он игнорировал, как невозможное, непонятное.
Он не знал, сколько времени пролежал на камне, пока не почувствовал, что бок его устал и болит от неподвижной позы, руки затекли, перестали гладить голову внучки; он плохо видел и от сгустившейся вечерней темноты, и вообще от старческой слабости глаз, и от наполнявших их горючих слез неохотного расставанья с жизнью.
Пугало его не так сильно самое умерщвление, как обстановка этого торжества – удаление от дома и людей, к которым он привык, и целая процедура мрачных обрядов, какие совершат над ним при глазах всего народа.
Он намеревался перелечь на другой бок, когда Акка зашептала с тревогой:
– Дед!.. постой!.. я слышу... они идут.
И в страстном порыве печали она громко зарыдала, обняв старика.
– Дедушка!.. дедушка!.. для чего это надо?.. а если надо... нельзя... то хоть бы не увозили, а тут у нас, около этого камня...
– Отойди!.. – повелительно вымолвил старец, собрав все силы духа, в последний раз поцеловал и отстранил плачущую девушку, – будь тверда, Акка!.. заставь себя успокоиться!.. я хочу, чтоб ты спела мне на провожанье о подвигах царя Латина хорошим голосом без слез.
Сняв с дерева лиру, пастушка удалилась сзывать подруг для составления хора провожающих, а Прока увидел вдали множество горящих факелов. К нему шла огромная толпа. Впереди находились его сыновья и внук Лавз, подросток, уже начавший участвовать с его отцом Нумитором в народных сходках, хоть и без права голоса, вроде подручного прислужника отца, для навыка к общественным делам. Теперь Лавз был взят в число главных действующих лиц акта смены царя, тоже как прислужник, обязанный подавать старшим вещи, какими те нагрузили его плечи и руки.
Приземистый, похожий на Проку, некрасивый Нумитор был серьезен выражением лица, почти грустен, с трудом скрывая свои чувства.
Красавец Амулий казался перед ним великаном и тоже с трудом скрывал, но только не скорбь, а злорадство удачи. Этому человеку было чрезвычайно приятно глумиться над ближними, тешиться их страданьями; он наслаждался тем, что по его настояниям старшины заставили Нумитора говорить последнее увещание отцу, с которым тому так сильно не хотелось расстаться, – заставили говорить против его убеждений.
Но простоватый Амулий не замечал, что выразительные черты вдумчивого, умного Нумитора носили отпечаток какой-то затаенной идеи в течение всего времени сходки, точно он решил, если это окажется возможным, перевернуть кверху дном всю землю, чтоб поставить на своем, что он будет говорить то, к чему вынужден, но сделает что-то совсем другое, – сделает это, если б оно и казалось противным всем традициям богов и людей.
Как из япигов постепенно вышли латины, так и среди рамнов, в лице Нумитора зарождался будущий римлянин.
Ему не было дела ни до красоты своей наружности, ни до славы в чужих землях. Нумитор любил свой очаг, свой дом, свой поселок и был доволен, что отец избавил его от власти над остальным Лациумом, избавил от возни с чужими людьми, которым мог нравиться угодливый их вкусам Амулий, но горделивый царь рамнов не был бы люб.
Нумитор любил свою жену, своих детей и не намеревался убить никого из них; Нумитор любил своего отца и решил спасти его из могилы – спасти наперекор всему Лациуму, хоть бы это стоило ему самому жизни.
Вынужденный настояниями брата и старших, он начал обряд, произнося свой возглас громко и с некоторой суровостью, нарочно примешанною к почтительности тона, как требовал обычай в таких случаях.
– Отец!..
– Я здесь, сын мой, – отозвался старик, усевшись на камне.
– Отец!.. где ты?
– Я на седалище предков моих; я жду вести, сын мой, за которою послал тебя к самым мудрым людям Лациума.
– Отец, повели сообщить эту весть!..
– Говори, каково решение сходки!..
Нумитор подошел ближе со своим братом, сыном и старшинами.
– Мой почтенный отец, я исполняю мою обязанность, возвещаю, что советом старшин решено посадить тебя в землю на священном острове реки, где сидят в каменных и деревянных хижинах самые почтенные из предков твоих. Мудрые старшины опасаются, что дух твой сам выйдет из тебя и унесется в воздух с ветром; он будет тогда вредить полям и стадам Лациума в наказанье за то, что не успели заключить его с тобою заживо в крепкое обиталище.
Давно ожидавший этого возвещения Прока, по обычаю, сделал вид, будто противится и молит о пощаде.
– Повремените, латины! – ответил он, обращаясь к старшинам, – новое вино еще не устоялось в мехах и амфорах моих; козлята и ягнята черной масти не под росли для моего погребального пиршества; сруб дубовый в земле не готов, камнями не обложен; седалище царское в нем не сделано.
– Это все готово, отец, – возразил Нумитор, – твой погребальный пир – народное торжество, а в Лациуме всего много, чего в нашем доме недостаточно. Латины послали на остров много старого вина, козлят и ягнят. Уже несколько раз наросла и ущербла луна с тех пор, как под надзором опытных людей молодые латины трудятся, приготовляя тебе подземную хижину; пол в ней душистыми кипарисовыми ветками выложен и перенесено туда вчера из Альбы-Лонги каменное седалище, с которого судил ты народ и рассуждал о нуждах его много лет.
– И еще много лет я мог бы судить народ Лациума.
– В народном собрании твои силы испытывали и убедились, что ослабели они, приспело время сойти тебе в землю, а откладывать твою кончину нет повода.
Сказав эту, внушенную ему старшинами, речь, Нумитор умолк и стоял перед отцом понурившись; человек умный, опередивший свою эпоху развитием понятий, он гнушался варварством диких обычаев Лациума, но в то же время и ясно сознавал всю невозможность открыто противиться совершению их. Отчасти именно это было причиной его радостного согласия на неравный дележ власти с братом: маленькое племя одних рамнов Нумитору было гораздо легче убедить, подчинить себе, нежели несколько племен остального Лациума, в котором альбанцы особенно отличались грубостью, неподатливостью.
Он тяжко вздыхал, глядя на отца исподлобья, готовый зарыдать, броситься ему на шею. Несмотря на всю твердость души, эти чувства отразились на лице его.
Поняв их, Амулий сурово взял отца под руку и свел с камня, на котором тот сидел, кивая брату в напоминание, что он должен продолжать возложенную на него обязанность совершения погребальных обрядов отца.
Нумитор весьма неохотно взял от своего сына кусок холста и накинул отцу на голову.
Помогая друг другу, эти три ближайших родственника закутали старика в погребальный покров, сверху прикрепили это к его голове особым платком, завязав ему глаза.
– Мне больно, Амулий, – говорил Прока, пытаясь растянуть узел пальцем, – ты очень туго вяжешь.
– Так надо, отец, – резко возразил грубиян, – завяжу как можно туже, чтоб ты больше ничего не мог увидеть, потому что взор обреченного смерти оскверняет; у тебя теперь дурной глаз; он приносит всякие беды не только людям, на которых взглянет, но и тем, кто по незнанию прикоснется к вещи, которую твой глаз видел.
На голову старика они возложили венок из кипариса и повели его к реке, где ожидала его большая лодка с устроенным высоким седалищем из наваленных копной ветвей кипариса, покрытых черною овчиной.