Что произошло после, вообще вспоминать не хочется. Я чуть не крича и плача, начала дергаться в петле шарфика, обмотанного вокруг шеи. Мне было ужасно больно, мне, кажется, хотелось себя убить. Я слышала, как Андрей зовет меня, он не понимал, почему я не иду, что меня задержало. Когда он подошел, шарфик уже порвался и я освободилась из петли. Наверное, вид у меня был безумный, и Андрей, глядя на меня, тоже широко раскрыл глаза.
– Что случилось? – ничего не понимая, испуганно спросил Андрей.
– Я ненавижу тебя! – кричала я тихо, чтобы не привлекать внимание окружающих, но от этого мне становилось еще больней. – Это ты во всем виноват! Ты, противный отвратительный тип! Я не хочу тебя видеть! Вы все такие, мужики! Ты мне не нужен! Ненавижу тебя! Ненавижу!
Бедный Андрей, это был его день рождения. Он остался без подарка, без поздравления, ему же устроили отвратительную сцену. Почему я такое кричала? Потому что меня терзало чувство вины? Я уверена, все случилось из-за моего отца. Не встреть я его в этот день, день был бы счастливым.
Мы – Андрей, мама и я – в Петродворце. День выдался пасмурный, но иногда проглядывало солнце. Каким пронзительным казался его свет. Яркие лучи тяжело ударялись о землю, как мокрые полотенца. Деревья все давно облетели, дул сильный ветер. Естественный колорит пейзажа можно было назвать коричневым: голые деревья и покрытая листьями земля, темное небо над всем. И как удивительно было видеть открывшуюся, словно с ширмы сорвали ткань, – ведь не было привычной зелени, – перспективу прекрасного парка. Как было красиво наблюдать с возвышенности дорожки, аллеи. Узоры на газонах, выложенные темными и светлыми камешками, были этим хмурым, срывающимся на истерику солнца днем восхитительны. И еще розовый, словно губы девушки, парковый павильон.
Мы спустились вниз, прошли мимо унылого неработающего каскада, все скульптуры которого были закрыты чехлами, и двинулись к заливу. Ветер озорничал, если так можно сказать о чем-то огромном, могучем, неуловимом, волшебном, о чем-то, что может исчезнуть или превратиться в стихию. Ветер был со всех сторон. Он толкал в спину, не давал дышать, то подгонял, то задерживал, крутился под ногами, как надоедливый пес. Потом мы к нему привыкли. Голоса детей звенели и уносились куда-то к пронзительному солнцу. Оно то и дело показывалось и вываливало на землю свой огненный мусор. Кутерьма звуков, и света, и сильного ветра, словно все ловят мячи, которые нельзя поймать.
Водой в эту пору совсем не пахнет – скорее землей и прелой листвой. Прошли по мосту, пересекающему канал, и совсем уже приблизились к Монплезиру, как к нам, чуть не крадучись, очень несмело, как зыбкая тень, подошел человек. Мужчина был плохо одет, но все же не походил на бродягу. На бледном лице отмечалось болезненно отрешенное выражение.
В усах и бороде ни одного седого волоса, их цвет – полежавшего в земле каштана. Мужчина, по-видимому, был довольно молодым, но что заставило его превратиться в тень, не болезнь ли?
– Вы не хотите посмотреть акварели? – спросил он тихим голосом, очень несмело, и добавил: – От тридцати рублей.
Мы что-то обсуждали в этот момент, мой муж буркнул:
– Нет.
Молодой человек исчез, мы пошли своей дорогой. Вдруг муж сказал:
– Пойдемте все же посмотрим, что он продает. Может быть, что-нибудь купим, тридцать рублей не деньги. Жалко его.
Мой муж, надо сказать, очень великодушный человек, а незнакомец действительно с первого же взгляда вызывал чувство жалости и сострадания. Мы подошли к молодому человеку. Он расположился со своими папками на газоне, у самого берега, тут же лежали и краски. Может быть, сперва он собирался рисовать, а потом передумал, а может, все это было бутафорией, и он так хотел показать нам, что его акварели выполнены прямо сейчас, с натуры.
Молодой мужчина, несмотря на то, что производил впечатление оторванного от жизни, не от мира сего, видно, понимал, как следует вести дела. Он открыл свои папки, представляя нам живопись. Не нужно было быть знатоком, искушенным ценителем изобразительного искусства, чтобы сразу все понять: за убожеством формы не скрывалось решительно ничего. Просто дрянные работы, вот и все. Тот, кто пытался выдать себя за художника, попросту не умел рисовать. Дети рисуют намного лучше, быть может, и неумело, но в их творениях всегда есть и выдумка, и чувство. Здесь же не было ничего. Не исключаю, что у молодого человека страдающая тонкая душа и сам он одинок и глубоко несчастен, но он не умеет, как ни крути, свои страдания обращать в свет шедевров.
Рот мой открылся от изумления, сначала я еще думала, что, возможно, обманулась в своем первом впечатлении, чего-то не поняла и передо мной не жалкие, убогие работы, а что-то значительное, и я только в силу своей неграмотности не могу по достоинству их оценить. Но муж и здесь оказался проворнее, он-то сразу все понял, нисколько не сомневаясь, что перед ним обыкновенная мазня. Он засмеялся хитро и горько в сторону, как бы делясь впечатлениями с нами, со мной и с моей мамой. Андрей, несмотря на свою независимость и даже некоторую бесцеремонность в общении с людьми, привык щадить чувства ближнего, тем более тонких натур. Я тоже усмехнулась в ответ, поддерживая наш незаметный диалог, мне уже стало все понятно. Лишь одна мама еще сомневалась. Очень внушаемый человек, она думала, – вернее, хотела думать, к этому ее побуждала неожиданно открывшаяся уверенность в себе молодого человека, что перед ней что-то особенное. Вид у Валентины, я часто зову маму по имени, был очень серьезный, сопереживающий. Она всем своим существом была обращена к художнику и его работам.
Мы же с мужем, сдерживая смех, выбирали разложенные перед нами на земле акварели. Художник доставал из папки новые работы, он изо всех сил пытался заинтересовать нас. Работы нам были совершенно не нужны, но мы все-таки выбирали, желая взять себе не самые плохие. Да-да, живопись нисколько не интересовала нас, нам просто хотелось дать денег этому явно больному человеку, неспособному, как видно, никак больше зарабатывать себе на хлеб. Работы же были «одна лучше другой», не на чем было остановиться. Наконец мой взор упал на одну акварель. Пожалуй, на ней был изображен совсем не залив, скорее озеро, берег озера и деревья; видно, натурой этой работе послужили совсем не красоты парка. Я показала на понравившуюся мне акварель, юноша сказал, однако, что ее за тридцать рублей отдавать жалко. Муж достал деньги. В его руках была сторублевая купюра, он был рад отдать больше и поскорее развязаться с этим мероприятием. Можно было подумать, что мы, общаясь с этим, с позволения сказать, живописцем, обсуждая возможность покупки его творений, перестали уважать себя. Молодой человек, увидев в руках Андрея деньги, начал предлагать купить нам у него их три и еще одну взять в подарок.
– Зачем тебе эти картины? – спросил меня муж вполголоса. – Давай дадим ему просто деньги, и всё.
Но я, не желая обидеть продавца, стала возражать. Молодой человек заметил, что летом у него покупают картины по сто рублей штука. Муж стал говорить, что и мы можем взять, но только одну, но молодой человек, быть может, усмотрев в этом пренебрежение, упорно предлагал нам три или даже четыре. Конечно, милостыня ему была совсем не нужна. Тут еще подключилась Валентина, она тоже сказала, поддержав тем самым несчастного, что нужно обязательно взять не менее трех работ. Зачем, в самом деле, зря разбрасывать деньги, тем более что акварели, возможно, очень ценные. Нужно было видеть, с каким выражением на лице она рассматривала рисунки. Молодой человек так умело торговался, что действительно можно было подумать, что он продает что-то особенное, тем более что повлиять на внушаемую Валентину ничего не стоило. Видя наш интерес к художнику, тут же стали подходить еще люди, возле него возник прямо ажиотаж.
Мы дали художнику сто пятьдесят рублей и взяли три акварели. Художник поставил на своих «шедеврах» подпись. Его, оказывается, звали Алексей, и он пояснил, что автограф его похож на изображение серфинга. Вот подпись, действительно, была красивой, на нее только, как видно, у него и хватало таланта.
Мы удалились со смешанными чувствами. Нам было и смешно, и обидно, впрочем, мы ведь сами захотели обмануться. Даже Валентина, наконец, все начала понимать и робко предположила, что, наверное, вместо шедевров мы приобрели никому не нужное и ничего не стоящее убожество.
Зачем же я опять тебе все это рассказываю? Может быть, все это не пустая болтовня. За сказанным есть что-то, произошедшее говорит мне о себе самой. Мне страшно: неужели при встрече я произведу на тебя такое же убогое впечатление? Неужели ты так же посмеешься над моим текстом, как мы над работами этого художника, и мои чувства покажутся тебе жалкими, бессильными, ненужными? Может быть, я и есть такой же больной? Ведь это не так, правда? Ведь я не буду жестоко осмеяна и раздавлена и мои переживания найдут отклик в твоем сердце?