невзначай приблизился к перилам, ограждающим набережную от свинцово-серой воды, отражающей перевернутое с ног на голову небо; и покосился на читающую стихи девушку, а читала она самозабвенно, своим хрустально-чистым голосом, описать всю прелесть которого не нашлось бы и тысячи спаренных эпитетов; Владислав стоял, задыхаясь от страха, за которым пряталось робкое, застенчивое, задавленное, задушенное намерение подойти и просто поздороваться с этой милой пташкой, которую, наверное, звали Таня или Оля, а может быть, каким-нибудь другим ласковым именем. Он чуть ли не валился с ног от накатившей слабости, словно сами воды матушки-реки подмывали основу его личности, а он стоял тут, с обрызганными туфлями и брюками, и старался не упустить ни одного прозвучавшего слова.
«Нужно было сочинить красивые стихи, – подумал Владислав и ощутил, как внутри все сжимается и разжимается, будто с каждым вздохом и выдохом он спрессовывал внутри себя гармонь, – нужно было… Красивые, а какие это? Вроде… будь я проклят… ведь я из народа человеко-часов! Мозолистыми руками мы, пролетарские хребты, закатывая рукава до локтя, моем полы и стираем белье, желчь отжимая и слюноотделенья жизни из обезображенного мочала…
Онемевшей губы Тантала,
Что чахнет у канализационных
Труб!.. нет, нет!
И эта рвотная простокваша
Липкого жира и щелочи
Брызжет и застывает накипью
На взмыленном линолеуме
Человечьей кожи! Это ужасно…»
Владислав оглянулся, заметив, что какой-то прохожий с чемоданом, разгладив помятую купюру, опустил ее в стоящую у ног девушки стеклянную полупустую банку с монетами и купюрами; он вдруг принялся судорожно-напугано хлопать себя по одежде, обыскивая карманы второпях и в надежде, что в кошельке есть какие-нибудь деньги. Он расстегнул кошелек, который вытащил из внутреннего кармана, раскрыл двумя пальцами и, не считая, выудил из него все купюры, которые имелись; затем, откашлявшись, направился к девушке и оскалился ей в скомканном подобии улыбки:
«Красивые стихи, – пробормотал он неразборчиво, – меня зовут Владис-слав Виа-л-тьевич, а у вас есть имя? Я имею в виду, оно у вас должно быть, я хотел спросить, можно ли вас как-нибудь называть?»
Глава 5. Сосательный рефлекс
Владислав Витальевич возвращался домой ежедневно приблизительно в половине шестого. Иммунитет Владислава подорвало тревожное расстройство, которым все сильнее вспучивался его разум, как море вздувается высморканной соплей Нептуна. И вовсе не после знакомства с Таней, которую действительно звали Таней…
Нет, с ним происходило нечто другое. И он подозревал, что именно. Не подозревал он только того, в каких масштабах его личность подверглась внутренней коррозии; в извивающихся лабиринтах множественных неврозов оживал выводок мифологических монстров, которых Владислав вынашивал на дне своей решетчато-пустой, беспросветной души, в отупляюще-затхлом, тревожно-темничном климате своего духовного санкт-петербургского недуга, где все бесформенное начало обретать экспрессивную нечеловеческую форму. И та истощающая духовно-телесная война, – родившаяся от чувства вины и стыда и происходившая где-то в нетронутых сонаром сознания недрах ничего не подозревающего Владислава, – вскоре начала подниматься на поверхность и проявляться в немыслимых, несуразных деформациях его видимого тела.
От того статичного напряжения, в котором психика Владислава пребывала изо дня в день, – под облезлой кожурой его полопавшейся кожи обнажились двухголовые мышцы кукурузы; на пальцах ног жутко кровоточили огнеупорные мозоли; взрывоопасные кости изо дня в день неумолимо ломила хандра; в концентрационных лагерях альвеол содержались кубометры военнопленных воздушных масс, изо всех отверстий повылезал облысевший хлеб; расплодившееся тело, расточая многолетние накопления, вспучивалось наглухо, пшеничные колосья прорастали в чесоточной промежности; и Владислав обнаруживал свою дотоле скрытую принадлежность к семейству злаковых культур; из рупора его пупка ежечасно гремела радиопропаганда, обглоданные коленные чашечки, как спутники, были запущены в космос, а локти – как флаги российской федерации, незаслуженно установлены на северном полюсе; поза, когда он вымучивал из себя очередную нескладную строчку, была надуманно-неестественной, и вообще все чудовищно сморкающееся, ожесточенно зудящее, простудившееся, измученное и перекрученное тело было, как выжатое белье.
Серп языка и молот позвоночника, не сумев все-таки искоренить крест христианства, – соорудили на его костяке коммунистическую власть. И на кресте рабочей силы, воздвигнувшей Советский Союз, был распят измучившийся, несоответствующий, умирающий Владислав. Еще не угасло в его расхристанной, распахнутой, пронзенной душе это родонитовое зарево коммунистического мезозоя: еще тлели в нем лучи надежды на окончательную победу нашей нужды в суше над центурионами океана, над царями неба. Все еще предпринимались Владиславом героические, подсознательные попытки по провозке потайных грузов с продовольствием по ладожскому озеру, – по тончайшему льду эгоистических цепляний к блокированному, оккупированному фашистами, блокадному Ленинграду ностальгирующего эго.
«Как вы, Владислав Витальевич? Как ваши первые опыты в поэтической алхимии…»
Он жил воспоминаниями и сам становился едва уловимым воспоминанием, одним из призраков-коммунистов, гуляющий по новой России.
«Таня…»
«А вы сами стихи написали?» Какая глупость!
В замочной скважине его рта, – сложное устройство, к которому еще не подобрали ключ, – за слегка приподнятой верхней губой можно было разглядеть туда-сюда виляющий выгнутый силуэт предельно-огненной окраски: то был его небный язычок, ларингологический сталактит, то был сам Владислав Витальевич в труженической гортани, в бессмысленном горниле этого презренного человеческого бытия.
«А давайте я вас угощу чем-нибудь?»
«А что, нищим не подаете просто так?»
«Нет, я…»
Таня улыбнулась, прикрывая ладошкой кривоватые зубы, «я над вами подшучиваю. Конечно, можете меня угостить. Я знаю одно кафе рядом».
«Достаточно близко? А то у меня ноги подкашиваются… я к вам боялся подойти. Думал, в обморок упаду и перекувырнусь прямо через перила – а оттуда проси-прощай!»
«Я вас под руку возьму, чтобы вы не уплыли».
…дни, смыкаясь, как челюсти, пережевывали Владислава Витальевича медленно, но старательно – и он ощущал слепой и безудержный бег выдрессированной жизни вокруг себя, сквозь себя, под собой, над собой и внутри. Повсюду возрастало сопротивление отвлеченных величин, суммирующаяся сила отталкивала вещи: и ничем не мотивированная жизнь Владислава вращалась вокруг этих примитивных вещей. Небо надвигалось на город как абстракция, он укутывался одеялом-небом, превращая свое тело в облака бесчувствия.
Сам того не замечая, Владислав Витальевич вверх ногами парил в пустотелом пузыре случайных социальных сочетаний, в нигде не сконцентрированном скоплении мечущихся предметов, распространяющих взаимное влияние друга на друга в околоземном пространстве.
Действия, совершаемые Владиславом, становились час от часу все более незамысловатыми. Причин, побуждающих его жить в полную силу, не находилось.
Усталый, бестолковый, семимильными шагами вымучивающий у циничных улиц невооруженную улыбку, Владислав вернулся в свою краткосрочную квартиру, отпер железную дверь, опрометчиво потопал, – и сразу же увидел чьи-то туфли, чье-то пальто на вешалке, букет хризантем, поставленный в пузатую вазу, сделанную из придирки человеческого глаза к воде. К ее неустойчивости, к ее прозрачности. К ее свойству прозрачности.
Нетипичный ряд звуков, шум воды