И чтобы отвлечься, опять стал думать о Гале. Сердце приятно сдавило от предчувствия скорого свидания. «Лишь бы всё обошлось, – подумал я словами отчима и, глядя сквозь лобовое стекло на вызвездившееся небо, добавил. – Спаси и сохрани. Или как она мне тогда сказала? «Господи, помилуй?» Я так живо представил себе старушку из Бийской церкви, что у меня опять защипало в носу, а из глубины чёрного стекла как будто выступили огоньки лампад, свечей, маслянистого блеска оклада «Споручницы грешных». Споручнице по ком? По нам? По ней, находящейся на высоте полёта? И ничего, казалось, не было такого в том, что в этой бесконечной вышине, украшенной мириадами звезд и дымкой созвездий Млечного Пути, о нас знали, за нас молились и просили.
У железной копьеобразной ограды стал собираться встречающий народ. Я вышел из машины. И ещё на подходе услышал голос диспетчера, сообщавшего о прибытии самолёта.
Красавец лайнер, пронзительно свистя турбинами, медленно заходил на место стоянки. К нему подкатил грузовик из багажного отделения, причалил высокий трап. Открыли люк, вниз потекла вереница пассажиров. Образовалась большая группа. А затем все вместе, сопровождаемые проводницей, они двинулись в нашу сторону.
Ещё издали я узнал и не узнал её. Лёгкий, как у стюардессы, берет делал её лицо совершенно особенным. Кто-то шёл рядом и что-то спрашивал у неё, она что-то отвечала, а сама смотрела вперёд, и я с радостью почувствовал: ищет меня. Наконец, узнала, улыбнулась, помахала рукой. Я протолкался вперёд, поцеловал, спросил: «Соскучилась?»
– Ещё бы! А ты?
– Спрашиваешь!
А потом была другая наша разлука, более долгая, и на этот раз уезжал я. Уезжал в сильную, страшную метель. Всю дорогу, пока шли до Новосёловых, снег вихрями ходил над заснеженными крышами Горбатовки, Ивановки и, наконец, Победы. Свет от редких тусклых фонарей зябко ползал по переметённой дороге посёлка. Родители шли впереди, мы, немного отстав, сзади.
– Ты только пиши почаще. Если можно, каждый день, ладно? – говорила она, крепко сжимая мою руку. Ветер поминутно заворачивал полы пальто, и она придерживала их свободной рукой.
Я согласно кивал.
– Всё-всё, – продолжала она. – Мне про тебя всё интересно. И будет не так скучно. Приду с работы – а от тебя письмо. А у тебя от меня! Ладно?
Я опять кивал. Говорить не хотелось. Замолчала и она и всю оставшуюся дорогу шла, как потерянная, очевидно, внутренне, как и я, переживая предстояшую разлуку.
У Новосёловых все были в сборе. Молодая жена была напускно весела, а в глазах знакомая тревога.
Немного обогревшись, пошли весёлой гурьбой на трассу. Предстояло ехать до Дзержинска автобусом, затем вместе с Колей Шаманиным автобусом до Москвы, оттуда с Борисом Орловым, начальником участка, взявшим на всех билеты, самолётом до Читы, а дальше поездом до Невера.
Как назло, автобус подошёл тут же. Стали торопливо прощаться. Поцеловав Галю, я сказал лишь: «Будь умницей», – и, как в преисподнюю, шагнул в тускло освещенный салон автобуса.
С того дня начались мои мучения.
4
К середине апреля они достигли последнего предела. И, странно сказать, ежедневные письма тому немало способствовали. Галя писала довольно подробно, ничего не скрывая, но под воздействием обуявшей меня ревности я видел в них нечто большее, даже порочное. И, хоть и уставал за день на ремонте бульдозера под открытым небом в сорокаградусные морозы, подолгу не мог уснуть, и если засыпал, часто снилась измена, да так убедительно, что я просыпался в ужасе и не сразу понимал, где я.
За несколько дней до перегона бульдозера с рембазы, неподалёку от Тынды, на Инкан, где был наш участок, я вызвал Галю телеграммой на переговоры. Благо, такая возможность была: в столовой имелся телефон и кто желал, мог звонить за свой счёт. Помню глубокую ночь, а дома было раннее утро, я попросил телефонистку набрать номер совхозного коммутатора, когда ответили – номер нашей квартиры (так у нас тогда набирали). Трубку взяла мама.
– Мама, здравствуй! Как вы там? Где Галя?
– Рядом сидит. Даю трубку.
Что-то стукнуло, зашуршало в ухо, и я услышал её голос, хорошо узнаваемый даже при плохой связи.
– Как ты там? – спросил я.
– Да ничего. Ты почему не пишешь? Пиши больше.
– Что? – не понял я.
– Больше, больше пиши.
– Да я каждый день пишу!
– Ничего не слышу! Ой, трещит что-то.
И голос мамы:
– Чего ты там говоришь?
– Спокойной ночи!
– Да у нас утро скоро. Как отец? Всё в порядке?
– Да.
– Ну, всё, что ли?
Я обиделся: как она не понимает?
– До свидания.
Послышались гудки. Разговора не получилось, но странно, я словно побывал дома. И многое из недавнего прошлого всплыло в памяти. И всё, конечно, было связано с ней – с Галей, с такой далёкой и такой близкой.
Я бежал по скрипучему снегу к бараку, зябко кутаясь в тулуп, накинутый на одну рубашку. Было тихо и, как всегда, морозно, как у нас и в январе не бывает. А был апрель.
Перегонять бульдозеры нам велено было по ночам, тайно от дорожников и местного начальства. Хорошо помню перевал, долгий и однообразный подъём. Глянув под утро сверху на подножие горы, я ужаснулся: заходившие на подъём машины казались меньше спичечных коробков. У нас подъем отнял полночи. Пора было уходить в сторону, в тайгу, и дожидаться вечера.
Коля Шаманин, с которым мы в тот сезон собрали бульдозер, осторожно спустился вдоль склона и, отъехав на приличное расстояние, заглушил двигатель. Противоположная сопка была сплошь покрыта вытаявшими по весне чёрными пнями – работа лесорубов. Под стройным кедром развели костёр, согрели воды в кружках, разогрели тушёнку, нарезали хлеб, достали соль, очистили репчатого луку.
Солнце вставало дымное, длинная сизая тень пересекла ложбину, по которой бежала река, снег вдоль русла обтаял, обнажив неровный, с седыми жёлтыми наплывами лёд. И пока не поднялось выше, сидеть у костра было приятно. Зябко подбирался со спины под тулуп холодок, но от костра и горячего чая был почти не заметен. Я задремал, разморённый жаром.
Проснулся от обильного света и первое время долго не мог открыть глаза. Солнце стояло прямо над головой, всё вокруг зеркально сияло. В лёгком веянии ветерка ощущалось дыхание весны. Такое знакомое, такое волнующее! И мне страстно захотелось домой. Который год, словно каторжник какой-то, весну, лето и осень, самую счастливую пору года я проводил в тайге.
«Коль чувствуешь ты головокружение, кружись в другую сторону – поможет», – пришло вдруг на память. – А что если и впрямь в этакой-то прелести закружится у неё голова?»
И я вспомнил, как однажды она пела своим чистым, прекрасным голосом:
Помню, я ещё молодушкой была,Наша армия в поход куда-то шла.Вечерело, я стояла у ворот,А по улице всё конница идёт.Как подъехал ко мне барин молодой.Говорит: «Напой, красавица, водой!»Он напился, крепко руку мне пожал,Наклонился – и меня поцеловал.Долго я ещё глядела ему вслед,Помутился предо мною белый свет…Всю ту ноченьку мне спать было невмочь:Раскрасавец барин снился мне всю ночь.
Если тогда меня царапнула эта песня, что говорить теперь.
Николай безмятежно спал в бульдозере, раскрыв беззубый рот. Лет двенадцать он не вылезал из тайги, и не сказать, что был богаче тех, кто тут ни разу не был. Имел, правда, кооперативную квартиру в Дзержинске, за которую до сих пор ещё не расплатился, и только. Ещё не очень старый, моложе отчима, он выглядел, как старик. Сказывалась и тяжёлая работа, и, конечно, вино.
Под волной нахлынувшего настроения, мне вдруг стало жаль и его, и себя, отдавшего почти четыре года старательской жизни. Ради чего? Что мне было? Двадцать четыре, а я уже потерял несколько зубов, заработал радикулит, и главное, как почувствовал зимой, растерял много хорошего, незаметно огрубел. Ради чего?
Под воздействием весенних перемен, обострившихся запахов хвои, влажного ветерка, от воспоминания песни я почувствовал особенно остро всю хрупкость своего счастья, его ранимость и возможность потерять навсегда. Мне стало страшно.
«Надо ехать домой! Плюнуть на всё и ехать, что бы ни говорил отец! Ему что, его всю жизнь откуда-нибудь ждут. Из Германии, помню, ждали года два, где он работал по найму. С целины, куда уезжал на уборочную. Из дальних рейсов. Теперь с Севера… Свою мечту он осуществил: машина в гараже. А мне ничего не надо. Если, не дай Бог, без неё – на что мне всё? Так и скажу: «Уезжаю!»
Только на вторые сутки прибыли мы на участок, где вовсю уже шла рубка бараков, столовой, ЗПК (золото-приемной кассы), домика начальника участка. Будущие мониторщики тешились тем, что столовую поместили на огромном пне, на кинутых крест-накрест лесинах. Срубили её шестиконечной, с пятью окнами и над входом прибили табличку: «Золотой улий». А перед тем целый день горячо спорили, как правильно, «улей» или «улий»? На мою версию не обращали внимания: откуда им было знать, что я бывший писатель. «Как хотят: мне тут не жить и в вашем «улие» не есть». И всякий раз, отправляясь утром на смену, расшвыряв крупичатый снег, я набирал горсть мороженой брусники и жевал её, чтобы возбудить аппетит. Я совсем перестал есть, похудел так, что даже однажды Раиса Ивановна, жена Бориса Орлова, заметила: