Полемика вокруг суда присяжных, непрерывно шедшая на всем протяжении его существования, касалась множества вопросов, например обладает ли общество достаточной зрелостью для того, чтобы ему были делегированы функции, всегда принадлежавшие государственной власти. Сторонники нововведения настаивали на том, что общество в состоянии участвовать в судопроизводстве, и с этой точки зрения новый суд должен был стать своеобразной «школой общественного согласия». Процедура предполагала участие представителей разных сословий, тех, кто знает «нравы, обычаи и образ жизни той общественной среды, к которой подсудимый принадлежит»; при этом «проницательность, сметливость русского ума, простота здравых суждений и более верное взвешивание соотношения виновности подсудимого, принадлежащего к их сословию, с кругом его понятий» [Журнал 1862: 316] должны были стать условиями вынесения справедливого решения. Таким образом, получив возможность конвертировать слова в действие, русское общество обрело мощный стимул для своего развития и более широкого участия в управлении государством. Оппоненты этого проекта приводили свои аргументы, суть которых состояла в том, что сама процедура, лежащая в основании работы суда присяжных, имеет неустранимые изъяны. Речь шла не только о различном уровне образования присяжных заседателей, их неискушенности в юридических тонкостях, но и о неэффективности самой процедуры обсуждения, которая не может быть основанием для определения виновности.
Одно из наиболее существенных возражений, выдвигаемых противниками нового судопроизводства, состояло в том, что суд присяжных присваивает себе ту власть, которая в действительности может принадлежать только монарху. Подобные соображения высказывались с самого начала обсуждения судебной реформы и активно воспроизводились на протяжении последующих десятилетий консервативными публицистами. Юрист Виктор Фукс так, например, пишет по этому поводу: «В произнесении вердикта присяжные не стеснены ни законом, ни даже фактом: они облечены такою дискреционною властью, которой не имеет ни одно учреждение во всей Российской империи. Этой самостоятельности присяжных из неразвитых и полуграмотных слоев населения придано у нас еще особенное значение. Избираемые помимо всякого участия органов государственной власти, они являются независимыми, хотя и крайне изменчивыми, органами местного самоуправления; но облеченные правом смягчения участи подсудимых, и даже правом совершенного помилования, посредством признания подсудимых невиновными вопреки фактической очевидности, они в то же время оказываются носителями таких прерогатив, которые доселе были присущи только верховной власти» [Фукс 1889: 171]. Суд присяжных в этом случае мыслится не как юридический, а скорее как набирающий влияние политический институт.
Ключевым вопросом здесь становился вопрос о помиловании. В функции суда присяжных входило лишь установление вины, факта совершения преступления, в то время как определение наказания было прерогативой суда, который мог подать прошение о помиловании на высочайшее имя. Однако, по словам юриста и публициста В. Ф. Дейтриха, подача таких прошений происходит редко, поскольку присяжные, движимые естественным состраданием к участи виновного, сами смягчают приговор либо частичным признанием вины подсудимого, либо вынося оправдательный вердикт. Таким образом, «присяжные заседатели, лишенные по закону возможности возбудить пред верховною властью такое ходатайство (о помиловании. – Д. К.) непосредственно и будучи не уверены в том, что коронный суд воспользуется предоставленным ему правом, присваивают себе сами не принадлежащую им власть миловать и оправдывают таких подсудимых в ущерб справедливости и обстоятельствам дела» [Дейтрих 1895: 13–14].
Очевидно, что право помилования преступников монархом не является юридическим правом: оно предстает как исключительное проявление верховной власти, возможности отменить или скорректировать закон. Русское законодательство четко фиксировало этот момент, и, как гласила статья 148-я уголовного законодательства, «помилование не может быть даровано судом. Оно исходит единственно от Верховной Самодержавной Власти и МОНАРШЕГО милосердия. Оно не обращается в закон, но составляет из закона изъятие, коего сила и пространство определяются в том же Высочайшем указе, коим помилование даруется» [Свод Законов 1832: 50–51][59].
Высокий процент оправдательных приговоров, выносимых судом присяжных, о чем говорили его критики, вполне соответствовал действительности (средний процент репрессивности суда присяжных ниже аналогичного показателя приговоров коронного суда на 12 % (61,3 % и 73,3 %) [Афанасьев 1988: 60], хотя причины этого могли быть самыми разными[60]. Но дело не только в большом количестве оправдательных приговоров, их непредсказуемости, невозможности достичь консенсуса из-за «разницы понятий»: вынесение судебного решения представляет собой, с точки зрения консервативных авторов, сговор частных лиц, наделенных чрезмерными полномочиями, которые разрушают монополию государственной власти на истину, открывая ее посредством обсуждения, дискуссии, спора. Так, в статье «Суд присяжных» К. П. Победоносцев, размышляя о будущем русского судопроизводства, сетует, что вместо «крепкой руководящей силы… есть быстро образовавшаяся толпа адвокатов, которым интерес самолюбия и корысти сам собою помогает достигать вскоре значительного развития в искусстве софистики и логомахии, для того чтобы действовать на массу; где действует пестрое, смешанное стадо присяжных, собираемое или случайно, или искусственным подбором из массы, коей недоступны ни сознание долга судьи, ни способность осилить массу фактов, требующих анализа и логической разборки; наконец, смешанная толпа публики, приходящей на суд как на зрелище посреди праздной и бедной содержанием жизни; и эта публика в сознании идеалистов должна означать народ» [Победоносцев 1993b: 155–156].
Образы «пестроты» и «смешения» здесь показательны: они репрезентируют отсутствие единства и целостности, многоголосый хор участников[61], каждый из которых наделен даром речи. И не случайно в «Московском сборнике» перед статьей о суде присяжных идет статья «Великая ложь нашего времени», посвященная демократии и парламентаризму. Суд присяжных, по сути дела, и является демократией, возникшей внутри монархического правления и постепенно лишающей верховную власть ее неотъемлемых прав. В этом плане либеральная (демократическая) идея того, что язык может создавать единство помимо традиционных форм власти и социального авторитета, оказывается лживой точно так же, как «одно из самых лживых политических начал есть начало народовластия» [Победоносцев 1993а: 31]. И с этой точки зрения вполне закономерно, что история суда присяжных в России как до революции, так и после 1993 года, когда начался новый этап его истории, представляет собой постепенное ограничение его юрисдикции, которое и в первом, и во втором случае было связано с угасанием реформаторского импульса, отказом от радикальной модернизации и усилением контроля государства над обществом.
9Суд присяжных с его многоголосием, спором, суд, представляющий разные сословия в XIX веке или разные группы конца ХХ – начала XXI века, которые вынуждены, часто против своего желания, коммуницировать друг с другом, можно рассматривать как метафору социальной жизни. Изображение работы суда присяжных в литературе и кино – один из способов репрезентации общества с его практиками, противоречиями и формами господства. Именно так и воспринимается вышедший в 2007 году на экраны фильм Никиты Михалкова «12», представляющий собой ремейк знаменитого фильма «Двенадцать разгневанных мужчин» Сидни Люметта («12 angry men», 1957). Сохранив общую сюжетную канву (жюри должно вынести вердикт о виновности подростка, убившего своего отца), Михалков качественно иным образом показывает саму работу суда присяжных, создавая новые символические импликации этого сюжета (в фильме 2007 года речь идет об убийстве чеченским подростком своего приемного отца – русского офицера). Сопоставление фильмов Сидни Люметта и Никиты Михалкова позволяет увидеть разницу в понимании роли этого института и, соответственно, общества в целом.
В американском фильме присяжные, несмотря на тесноту, жару (дело происходит летом), неработающий вентилятор и естественное желание поскорее закончить неприятное дело, стремятся вести диалог друг с другом, апеллируя к процедуре, задавая вопросы, получая ответы, опровергая аргументы собеседника или соглашаясь с ним. Показателен один из эпизодов обсуждения: когда десятый присяжный (владелец гаража) начинает агрессивно настаивать на осуждении обвиняемого (у Люметта это пуэрториканский подросток, выросший в трущобах), стараясь заставить замолчать уже сомневающихся в виновности подсудимого членов жюри, его осаживает пожилой присяжный (№ 9, МакАрдл): «№ 10: Только не говорите, что мы должны ему верить, зная, откуда он. Я жил среди таких всю жизнь. Нельзя верить ни единому их слову. Вы это знаете. № 9, обращаясь к № 10, очень медленно: Я не знаю этого. Как же нам ужасно сложно поверить! И с каких это пор мы руководствуемся принципом нечестности?! Ни у кого нет монополии на истину!» [Rose 1955: 16]. Истина не принадлежит никому, она должна открыться в ходе обсуждения, что становится возможным благодаря желанию услышать друг друга и признать правоту другого в том случае, если его аргументы будут убедительны. С этой точки зрения оправдательный приговор мотивируется всем ходом обсуждения дела и предстает результатом усилий всех членов жюри.