Вот и сейчас две старые подруги заперлись на кухне и уже час шушукались под аккомпанемент очередного бразильского «мыла». Иногда оттуда доносилось словечко-другое, сказанное погромче, но Колька мог и не прислушиваться. Он и так отлично знал, о чем болтали Танька с матерью. Тема в последний месяц не менялась — Олег, Олежек, Олененочек. Наглый молодой мужик, слишком молодой для матери, свалился на маленькую семью Захаровых как снег на голову Мать, выгнавшая отца Кольки из-за баб еще в бытность Татьяны Алексеевны Танькой, изменилась за этот месяц кардинальным образом. Первым делом отставку получили старенькие тапки и домашний халат с заплатой на локте. Во вторую очередь жертвой пала ее обычно непритязательная функциональная прическа. Стараниями девчонок в парикмахерской, где работала Валентина Ивановна, голова ее начала сильно напоминать клумбу перед домом «нового русского». Далее следовали еще более впечатляющие изменения в укладе жизни, что свидетельствовало о нешуточном обороте дела. Взгляд матери стал пристальнее, жестче и нетерпеливее. Возникли вопросы о Колькиной учебе и планах на будущее, а это уже недвусмысленный намек на недопустимость его разгильдяйского отношения к жизни. Вольной вольнице, когда мать интересовалась только тем, обедал ли он и заплатил ли за телефон, приходил конец. Скорее всего, материнские инстинкты проснулись в ней вместе со всеми остальными из-за этого скользкого козла, возникшего откуда-то из недр огромного города с неизменными букетами похабных цветов (из больших белых кульков-соцветий выглядывали неприличного вида желтые пестики) и подозрительной для мужика любовью к театру оперы и балета. Раз в неделю белобрысый заезжал за матерью на «ауди» и вез ее смотреть на парней в колготках.
Из-за всего этого Колька исполнился к кавалеру матери чувствами, не имевшими ничего общего с благодарностью. Особенно после того, как этот наглый тип однажды фамильярно потрепал его по затылку и, между делом перекатывая во рту «Орбит» без сахара, весело осведомился: «Ну, как дела, пацан?». Колька, сам охотно соглашавшийся, что выглядит моложе своих лет, дернулся в сторону и процедил первое, что пришло в голову: «Сам ты… пацан!». Дело происходило в узкой прихожей, где кавалер дожидался, пока мать соберется с ним на очередную премьеру в очередном культурном заведении. В один миг белобрысый прижал его к шкафчику и задышал концентрированным ментолом в лицо. Понизив голос и опасливо покосившись на дверь спальни, кавалер пропел, улыбаясь на все 32 зуба: «Паря, взрослых надо уважать. Что, папка не научил в свое время? Так мы это исправим. Не ерепенься, пацанчик».
«Отвяжись, урод!» — выдавил из себя Колька, тоже косясь на дверь спальни в надежде, что мать в эту самую секунду выйдет оттуда и увидит, как этот театрал обращается с ее единственным отпрыском.
Но дверь комнаты оставалась закрытой, а урод продолжал гнусно улыбаться ему в лицо: «На первый раз прощаю, сынок. Из нас двоих мужик тут я. И мне надо, чтобы ты это усек раз и навсегда. Будешь бухтеть — получишь по мозгам. Захочешь жить мирно — не пожалеешь. Мать твоя мне нравится. Понял?».
Речь театрала была убедительной и предельно лаконичной. Очевидно, что он привык расставлять все точки над «i», даже если это приходилось делать среди старых плащей и пальто в узкой прихожей незнакомой квартиры, половина обитателей которой питала к нему откровенную враждебность.
«Иди учи уроки», — он ласково оправил на груди Кольки свитер. Колька запоздало отпихнул его руку и скрылся в своей комнате. Мир вокруг явно изменился.
Поняла это и Валентина Ивановна, чутко приникшая ушком к двери и слышавшая весь диалог кавалера с сыном. «Боже, наконец-то! Мужик в доме!» — радостно запрыгало сердце в ее груди. Во-первых, личная жизнь разведенной женщины далека от идеала, как ни крути. А ведь буквально на расстоянии вытянутой руки маячил неприятный юбилей с цифрой 45, и душу точила тоскливая уверенность в том, что все у нее могло быть по-другому, если бы не замужество с отцом Кольки, бабником, каких свет не видел. Во-вторых, она уже давно сама себе призналась в том, что боится сына, не понимает его увлечений, не может уловить смысл его телефонных разговоров (типа «эмпег четыре не катит на четырехсотом камне») и смутно догадывается, из-за чего он так надолго запирается в ванной. И это ее родное чадо, которое всего каких-то десять лет назад читало понятные стишки про Винни Пуха, писало по ночам в кроватку, боялось принести двойку в дневнике и с увлечением рассказывало обо всем, что происходило за день! Разве она могла представить себе, что через такое короткое время чадо превратится в курящее, говорящее на незнакомом наречии, слушающее бессмысленную музыку и вечно пропадающее куда-то по вечерам таинственное существо. Это существо повесило на дверь своей комнаты жуткую надпись «ВСЕ СООБЩЕНИЯ ПРИНИМАЮ ПО ЕМЕЛКЕ» и двигалось по жизни само по себе, не посвящая мать в детали. Если сын чего-то хотел теперь от своей матери, то только чтобы она «не учила его жить». Да еще это уничтожающе-снисходительное выражение на его лице, когда она пыталась говорить с ним о чем-то, кроме бытовых мелочей. Как только возникала эта его ухмылочка, она сама себе казалась непроходимой идиоткой. Коленьке не помешали бы удила. Без них он гарцевал по своей воле и прихоти, и это, как она чутко угадывала своими материнскими инстинктами, не привело бы ни к чему хорошему. Такие удила имелись у Олежека. И она была совсем не против того, чтобы он ими воспользовался.
Вот только Кольке это не нравилось. Наглость и сила мамочкиного кавалера вызывали у него даже не раздражение (потому что раздражение — это привилегия взрослых, склонных трезво оценивать возможности и готовых пойти на компромисс с собственным деятельным нетерпением), а дикое, загнанное внутрь чувство протеста, не имевшего иного выхода, как изливаться в едких, вполголоса, замечаниях, бурчании и необычайной угрюмости. Но, казалось, Олега совершенно не беспокоили все эти признаки антипатии. Напротив, он их втайне от Валентины подогревал, потешаясь над бессилием подростка, полагавшего себя пупом земли.
«Что тебе надо?!» — мысленно с яростью вопрошал Колька, представляя своего новоявленного врага. А враг только ухмылялся, все больше овладевая вниманием матери. Их отношения представлялись ему такой неравной гнусностью, что он удивлялся, как этого не замечают другие. Дошло до того, что домой идти не хотелось. Он стал охотнее отзываться на приглашения школьных приятелей выйти в город попить пивка или отправиться к кому-то на «хату» смотреть футбол на огромном экране домашнего кинотеатра — гордости состоятельных родителей. Или допоздна играл в волейбол. Или просто шатался по улицам, лелея свою упрямую ненависть, как иной заботливый садовник лелеет прихотливые розовые кусты, с той лишь разницей, что Колькина ненависть плохо пахла. Она отравляла своим запахом все его существование. Она колола и не давала нормально жить. Жить, как раньше, без злобно стиснутых зубов и невольно сжимающихся кулаков. Ведь ненависть — дамочка, любящая постоянное внимание к себе, вечное, зацикленное самокопание и еще вопросы, ответы на которые никто никогда не даст.