Подаренных часов я тоже так и не надел: они хранились в коробочке — и сгорели, как и очень многое, при пожаре в конце августа две тысячи двенадцатого года.
Но теперь-то я точно знаю, что живу и сейчас по ним, как жил все последние девятнадцать лет.
Жору я последний раз видел на похоронах Аркадия.
Шел в Дом кино на панихиду, не сомневаясь, что встречу его сейчас — не мог же не прилететь из Нью-Йорка, — шел и думал, что сказать ему, если встреча наша произойдет на публике, при жене и дочери Аркадия. Я знал, что его собственные медицинские дела плохи (почему и возникали некоторые сомнения, прилетит ли он): Софа, жена (а теперь уже вдова) Аркадия, говорила Мише Ардову, что при поставленном Жоре диагнозе дольше четырех лет не живут. Но Жора жил дольше.
Наступила пора, когда болезни и смерти сверстников должны были бы и перестать удивлять. А все равно удивляли — к тому же я и свой диагноз знал, но умирать не собирался, верил в удачу предстоявшей мне вскоре операции.
Жора не сидел вместе со всей родней возле гроба — стоял возле открытой двери, ведущей в зал. И я смог до самого начала панихиды постоять с ним рядом. И не говорить того, чего не думал (или не чувствовал), — мне казалось, что я понимаю, о чем думает сейчас Жора, отвечавший подходившим к нему такими же дежурными словами, но чаще простым наклоном головы. Сама мизансцена, когда стоял он от гроба поодаль, была — точнее не придумаешь. И смысл ее понятен был кроме меня разве что родне, в ту минуту, однако, отвлеченной естественной скорбью.
Как ни дико звучит это в пересказе, он выглядел человеком, тактично уступившим брату почести, полагавшиеся сейчас и ему — живому.
Я положил розы на гроб, поцеловал вдову — и вернулся к Жоре.
Я пробовал развлечь его потом на панихиде, когда кто-то из выступавших (в больших чинах) признался, что дома у него есть специальная полка, где стоят книги Аркадия Александровича, — и сказал, что можно у кого-то другого вообразить полку с книгами уже одного Георгия Александровича.
Но ведь Жора как раз хотел отдельной полки, для того в Америку уехал. И вот прошло в Америке больше десяти лет — и речи сейчас над гробом Аркадия впрямую относились и к Жоре: других слов не скажут, в Америке другой ритуал похорон и другие формы почестей. И главное, литература — другая.
Не напиши Аркадий вообще ни строчки, я все равно бы думал, что без его участия книг у Жоры не было бы — и не было бы, скорее всего, успеха.
Я читал первый Жорин роман — и отчетливо вижу, как вошел в эту не имевшую продажной стоимости рукопись Аркадий. Вошел начисто лишенный комплексов, заимствованных у друзей юности младшим братом, милиционер Аркадий — и в итоге (обернувшемся популярными книгами) обеспечил приземленной достоверностью вымечтанный персонаж, в которого младший брат до конца жизни надеялся превратиться.
У Аркадия, не столь пристально следившего за тем, что пишут авторы “Юности”, не могло быть робости перед теми, кто обрел уже известность, смущавшую отчасти Жору. От Аркадия исходила уверенность, передававшаяся брату.
Жора гнал от себя сомнения, а у Аркадия их не было изначально.
На художественном совете Ленфильма, где авторам сценария (кто бы они ни были) требуется прежде всего терпение и способность не разозлить тех, кто делает им замечания (не то будет хуже), Аркадий мог встать и сказать: “Мы известные прозаики со своей, ни на кого не похожей манерой письма, почему же вы лишаете нас возможности быть своеобразными художниками и в кино?”
Скажи что-нибудь подобное Жора, заклевали бы насмерть. Но когда столь неожиданные для худсовета слова произносил сильный человек, пришедший из милиции, матерые киношники, советской строгостью воспитанные, терялись. На Ленфильме ничего из произведений Вайнеров, по-моему, так и не экранизировали. Но слух об их уверенности в своей правоте прошел по всем другим киностудиям. И не будем к тому же забывать, что кинематографисты, не читавшие книг, для экранизаций не предназначенных, романами Вайнеров искренне зачитывались.
Жора тем не менее хотел большего, а старший брат не хотел — и оказался прав.
Писателей, выступавших на панихиде, не могу вспомнить. Помню, что видел у ворот кладбища Фазиля Искандера — он дружил с Аркадием, но не знаю, был ли почитателем (или хотя бы читателем) книг братьев Вайнеров.
Наибольшей знаменитостью из выступавших был, конечно, Кобзон. Кобзон вспомнил, как советовал Аркадию бережнее относиться к своему здоровью, а тот ему ответил: “Кацеле [кажется, по-еврейски это “котенок”], неужели из-за того, чтобы протянуть годом больше — годом меньше, я стану себе отказывать в лишней рюмке…”
И это очень похоже было на Аркадия. Он и вышел из последней больницы, где оставила его для сохранения здоровья Софа, улетевшая к дочери в Америку, — вышел, чтобы поучаствовать в каком-то фестивале фильмов на криминальные темы, где он считался президентом, и вряд ли миновал банкет.
В дефолт девяносто восьмого года Аркадий прогулял пропадавшие деньги с друзьями — ничего в спешке покупать не стал по принципу, что пропито, про… что, короче, вложено в сексуальный акт, то в дело произведено.
Прожил он годы, проведенные Жорой в Америке, веселее, чем младший брат.
Правда, весело он жил и до отъезда брата: по словам Жоры, одной из причин разрушения их писательского союза стал неинтерес Аркадия к тем новым задачам, которые предлагал Жора для превращения их в самых больших писателей на свете.
8
Со сцены Дома кино в каждом выступлении Аркадия называли не иначе как выдающимся писателем.
Но Жора — при жизни причем — слышал такие же слова и о себе.
Это было при мне — и тоже в Доме кино.
Собрались на презентацию новой книги Жоры — и Аркадий пришел со всей семьей. Внешне — для широкой публики — отношения не разрушались.
Примирившись с тем, что мировая слава недостижима, Георгий все же попытался умыть отечественных детективщиков, находившихся в небывалой прежде чести.
Сочиненный им в кратчайшие сроки роман назывался “Умножающий печаль”. Обожавший Жору, но к произведением его остававшийся равнодушным отец Михаил, тут же окрестил роман “Умножающим пошлость” — и сам роман, по-моему, не прочел.
А я прочел.
Вайнер производил на меня впечатление человека одинокого, которому и поговорить по-настоящему было не с кем. И мне хотелось, чтобы роман, сочиненный им теперь без всякого соавторства, получился лучше предыдущих.
В художественных возможностях Жоры я по-прежнему сильно сомневался. Но допускал, что из Америки он увидел в нашей жизни — в той, правда, ее части, которая не особенно интересовала меня, — нечто неожиданное и вряд ли отечественным детективщикам доступное.