Отец поставил книжку обратно на полку, но читать не стал и никакого, естественно, мнения о заимствовании или, наоборот, напраслине, возведенной на Вайнеров ветераном, иметь не мог.
Я посоветовал ему не обращать на письмо никакого внимания, а с Жорой вести себя, будто ничего не случилось и никакого письма о плагиате он не читал — иначе он и себя, и меня выставляет не в лучшем виде.
Дал совет я, разумеется, зря. Отец поступил по-своему.
С Аркадием он так же дружески беседовал в поликлинике, как и раньше, Жориной жене при каждой встрече в подъезде долго говорил о ее красоте, а с Жорой, никаких, слава богу, отношений не выясняя, стал раскланиваться как с человеком совсем уж едва знакомым.
5
Перед отъездом в Америку Жора стал заведующим корреспондентским пунктом газеты “Новое русское слово” — и Нечаев, напомню, главный врач Литфонда, еще не успевший продать здание писательской поликлиники (и прятаться потом в сумасшедшем доме), предоставил Жоре помещение для офиса на четвертом этаже.
Поликлиника пока функционировала — и на ее пороге при случайной встрече Жора сказал загадочную фразу: “Мы с тобой очень разные люди, но оба не готовили себя к старости”.
Я удивился — то мы были похожи, теперь нет, а про старость мне некогда было думать, не то что как-то специально к ней себя готовить.
Потом Жора уехал, как я уже ранее докладывал, в Америку.
Но его офис в поликлинике оставался — и теперь, когда он прилетал в Москву и мы снова случайно встречались, выяснялось, что Вайнер снова был ко мне расположен.
Правда, и мой статус к середине девяностых изменился — и к Жориному расположению ко мне в новом статусе я как бы и не стал привыкать, понимая как само собою разумеющееся.
И в Жорин офис я несколько раз заходил, как в старые времена, когда еще на улице Горького Вайнер способствовал отличному обслуживанию трудящихся. Только держался с Жориными сотрудниками с подчеркнутым демократизмом человека, намного выше их стоящего (при том, что работали на “Новое русское слово” люди немолодые, занимавшие хорошие должности, когда я, можно сказать, бедствовал).
6
Рубежное для моей дальнейшей жизни лето девяносто пятого года я начал вместе с Жорой и Андреем Кучаевым в ДТ.
Кучаев собирался навсегда в Германию — и находился в центре недоуменного внимания знавших его много лет обитателей писательского стойбища.
Жора приехал на побывку из Америки. К тому, что один из братьев за океаном, успели привыкнуть. Старый еврей из старого корпуса (мы с Вайнером остановились в “обкоме”, как местные люди звали новый корпус, а Кучаев в старом) спросил Георгия: “Вы какой Вайнер? Тот, что в Америке?”
Жора жил с девушкой Инной, Кучаев со своей шестой женой Аллой, а я, не ждавший уже никаких резких перемен в жизни, оставался по вечерам один.
Мне показалось, что у Жоры была какая-то домашняя договоренность о перемене имиджа. Он дал журналу “Огонек” слишком откровенное даже по тем раскрепощенным временам интервью о той широкой сексуальной развязке, на какой теперь живет, — и явлению Инны я не должен был удивляться. Меня лишь чуть позабавило, что обликом она напоминала жену Жоры до перемен, произошедших с ней накануне отъезда за границу: вместо наивной домашней простушки-толстушки она превратилась, заметно похудев, в современную вумен и усвоила (несомненно, с Жориной подачи) привычку, вошедшую в моду у свободных от предрассудков женщин, подставлять приятелям мужа щечку для поцелуя.
Как новый американец, Жора заботился о своем здоровье. И вряд ли случайно его новая девушка Инна была врачом-диетологом.
Жора не терял надежды похудеть, но более всего его устраивала бы диета, состоявшая из свежего лаваша. Однако Инна настаивала, чтобы съедал он в день два лаваша, а не три, — иногда ей это удавалось. В таких случаях Жора затевал шашлык на пленэре, куда мы ездили на машине, чтобы уж худеть так худеть.
Бывает, что любовь к одной женщине оказывается расплатой за прегрешения перед другими — иногда и более красивыми, более талантливыми.
Ничего плохого не могу сказать про Аллу — шестую, как я уже подсчитал, жену Кучаева.
У меня с ней из всех жен Андрея были самые дружеские отношения. Она мне даже сказала, когда праздновали мы их официальное бракосочетание (до этого они лет шесть жили в гражданском браке), что, если бы не Андрей, вышла бы замуж за меня.
В общем, всем бы хороша была Алла, если б не ее талант художницы, переоцененный и самой Аллой, и — что более всего поразило меня — Андреем.
Андрей и сам хорошо рисовал (одно время даже брал уроки рисования), и разбирался в живописи. Как же надо было любить Аллу, чтобы поверить хоть в какую-то возможность для нее мирового признания, если переедут они в Германию!
Допускаю, конечно, мысль, что и сам Андрей мог надеяться на признание за рубежом. Но в девяносто пятом году так ли уж необходимо было куда-то уезжать — кое-кто из небезуспешно работавших в эмиграции, наоборот, возвращался. Стоило ли уподобляться черепахе из диснеевской “Белоснежки и семи гномов”, карабкающейся по лестнице навстречу летящим кубарем вниз гномам?
Я еще понял бы затею, восстанови Андрей дружбу с остававшимся в Америке Максимом, так и не передавшим Бродскому пьесу Кучаева. Но Алла смогла устроить лишь переезд в Германию по еврейской квоте, вряд ли надежной для отца Андрея и русской по матери Аллы.
Мне еще показалось, что обставляют они свой отъезд из Переделкина, ставшего для них вроде образа родины (во мне, быть может, говорила ревность), слишком уж пошловато, фотографируясь у калитки дачи Пастернака. Тем не менее обитатели ДТ любили Андрея, привязались к Алле — и в их отъезде некоторые из коллег видели чуть ли не драму. Я же, старый товарищ Андрея, но всегда относившийся к нему без особой восторженности (с особой восторженностью я в зрелом возрасте не относился вообще ни к кому), видел в мотивах отъезда лишь силу его чувств к Алле или, правильнее сказать, страх расставания с нею. И мне было жаль их обоих — мне казалось, что Кучаеву опять не хватило терпения. Как и большинству из нас.
7
Вижу теперь и то, что жил я с осени девяносто пятого по часам, подаренным мне будущей женой на день рождения — 31 июля.
Часов на руке не ношу чуть ли не полжизни; раза два после парной (и того, что за парилкой следовало) забывал их в бане — и подумал: а зачем мне часы? Я не артиллерист, сверять их не с кем. И вообще, как говорил Юрий Карлович Олеша, “мои часы на башнях”.
Подаренных часов я тоже так и не надел: они хранились в коробочке — и сгорели, как и очень многое, при пожаре в конце августа две тысячи двенадцатого года.