Тот же Кожевников говорил: “Тебе-то что? Ты своим говорком можешь плести бесконечно”.
Вадим Михайлович смолоду подражал Борису Пильняку. Вот ведь парадокс советской литературы: для правоверного, премированного, сдавшего Гроссмана Кожевникова идеалом стиля был расстрелянный Пильняк.
Критике для оценки писателя (до того никем не оцениваемого) нужен непременный аналог в уже существующем, прочитанном и авторитетно утвержденном. А тут случай, когда пишущий читал мало — и следования в привычном для оценок эстетическом русле минимум.
Предполагался в авторе бесхитростный рассказчик, в стиле не замеченный, не заподозренный даже.
Шли мы однажды с ним зимой — по той как раз улице Лермонтова, где дача Вадика (отец при недовольстве Кожевниковым называл его Вадиком), — и вслед бесшумно проехавшей по толще выпавшего снега машине отец сказал: “Вот так надо писать — как она едет по снегу”.
Подражать отцу в намеренном отказе от щедрости изобразительных средств я никогда не хотел — мне больше по вкусу словесная избыточность.
Но, начав это затянувшееся отступление с замечания Анатолия Гребнева, с которым почти было согласился, не могу и не привести любимого высказывания отца о литературе: “Большие писатели не унижаются до выписывания подробностей. Они лишь расставляют знаки, возбуждающие воображение читателя”.
Но почему он тогда цикл назвал “Подробности жизни”, если заведомо не собирался их выписывать?
3
Беспокойство, выразившееся внешне в переезде на Аэропорт (“охота к перемене мест”), на самом деле отражало, наверное, на непрозрачной глубине то, куда он то решался, то снова не решался заглядывать.
А времени рассмотреть, что́ там, оставалось все меньше — и отец все чаще (вспоминая Корнея Ивановича) заговаривал о долголетии, в которое по состоянию своему (физическому и душевному) верил тоже все меньше.
При переезде на Аэропорт его увлекла идея некого опрощения.
Матушка наша до войны сердилась на отца, когда, выходя из машины, он бросал незахлопнутой дверь, предоставляя это шоферу.
Теперь он перевоплощался из переделкинского барина в “жителя Земли” (как он выражался).
С идеей опрощения он по-своему прав.
Но, на мой взгляд, опоздал с ней.
В середине пятидесятых одновременно с ним в известность пришли те, кто принес в литературу опыт, отцу уже меньше знакомый.
Конечно, и он в работах, относящихся ко временам его юности, шифровал свой сегодняшний взгляд (взгляд, может быть, и пожестче, чем у тех, кто прочнее входил в моду). Но события, датированные поближе к происходящему сегодня, волновали читателя больше.
А отец о том, что видел сию минуту, вроде бы предпочел отмалчиваться.
Писатели, ставшие одновременно с ним известными, годами были помоложе. Но не настолько, чтобы считаться с ними поколениями.
А отцу вдруг захотелось перед ними предстать эдаким умудренным мэтром из Переделкина. Но в качестве мэтра из Переделкина новым знаменитостям интереснее был скорее Катаев.
Ситуация взаимного недопонимания друг друга усугублялась еще и тем, что, встав вроде бы с молодыми на товарищескую ногу, почти подружившись с некоторыми из них, отец никого из них не прочел.
“Вы даже Ваську Аксенова не читали”, — кричал пьяный Юрий Казаков, обиженный к тому же тем, что отец вместо продолжения выпивки (тот за водкой и приходил на дачу из ДТ) предложил ему съесть борща.
На Аэропорте отцу нравилось ходить с кошелкой на рынок или в магазин, что просто оскорбило одну из обитательниц “Драматурга”: “Я-то думала — Нилин, а он с кошелкой…”
Он торопился с тюком одежды под мышкой в химчистку, когда окликнул его Константин Симонов; спросил: “Вещи краденые?” “Почему ты решил?” — “Редко печатаешься, а есть-пить надо”.
— Я и не знал, что ты на Аэропорте теперь живешь, — сказал Симонов, — а у меня тут офис. — И придержал отца за плечо: — Куда ты торопишься? Когда еще увидимся…
Отец, наверное, понял, что всегда сам спешивший, всегда занятой Симонов с ним прощается (Константина Михайловича очень скоро не стало). Но в записи о встрече он от какого-либо комментария воздержался.
В Лаврушинском, по моему восприятию, не было двора в привычном городском понимании — для основного состава жильцов этот двор заменяло Переделкино.
Сказав про двор в городском понимании, тут же подумал, что в коммунальной своей функции двор и стирал ту грань, какая существовала когда-то между городом и деревней.
Ко времени переезда моих родителей на Аэропорт переделкинский городок писателей уже напоминал скорее Лаврушинский изолированностью обитателей. Я реже бывал в Переделкине, и мне казалось, что со смертью Корнея Ивановича ритуал прогулок по кругу существенно изменился: уменьшилась продолжительность остановок при встречах, потом и сами остановки сделались необязательными. Кивок (разной степени доброжелательности) на ходу — и все, а чем дальше, тем чаще встречались и незнакомые люди (вселение в дачи сделалось более общедоступным, элита становилась все многолюднее).
Былое Переделкино напоминал теперь ДТ внутри ограды; за оградой — на кругу — обладатели путевок выглядели менее уверенно, чем старожилы. Но начавшийся процесс большей общедоступности освобождавшихся дач делал арендаторами вчерашних обладателей путевок ДТ.
А на Аэропорте, перед башней кооператива “Драматург”, пятачок возле главного подъезда (второй подъезд вел в однокомнатные мастерские), поначалу не огороженный, вполне заменял привычный московский двор — и все соседи моих родителей знали и друг друга, и друг о друге.
Отец почти был знаком с этими людьми, сочинявшими, как считал он, тексты для говорящих собак (говорящие собаки возникли в его сознании по прямой ассоциации с теми собаками, что во множестве выгуливались перед домом). Но, как и всегда, новые люди вызывали в нем любопытство — и, возвращаясь со двора, он подолгу рассказывал матушке, с кем из жильцов сегодня познакомился.
Пока мой младший брат обустраивал новую квартиру родителей — он у нас в семье единственный рукастый человек, — что-то ремонтировал, что-то проводил, что-то прибивал (дальнейший перечень глаголов окончательно выдаст мою некомпетентность), я надеялся (и брат, по-моему, тоже), что отец с матерью одумаются и останутся в Лаврушинском (зачем им Аэропорт). Брат все делал, как он любит, обстоятельно, время шло, и я привык было к мысли, что если и будет переезд с Лаврушинского, то сам же брат и переедет со своей семьей.
Когда родители все же сделались, вопреки моим и брата ожиданиям, соседями Вайнера, я ни минуты не сомневался, что вмешательство отца в наши аэропортовские отношения с Жорой обязательно произойдет.