своему благодетелю Фридриху Парроту. Взгляд его остановился на квадрате, в котором должны были быть оба Масиса, и он отложил карандаш.
Он вскочил и бросился в угол комнаты. Там стоял «мюджри» — украшенный кусками разноцветной жести сундук, который они вместе с Мирзамом купили на ереванском базаре. Замок звякнул несколько раз печально и мелодично, как струна тара. Мюджри раскрылся, и оттуда пахнуло ветхостью. В этом сундуке хранилось все то, что напоминало ему о далекой родине: холщовая рубаха, пропахшая золой и кизячным дымом, пара шерстяных носков, которые были уложены его теткой Осан-хатун вместе с провизией, несколько книг, отдававших сыростью и ладаном, сальные свечи, ладан, который он взял с собой на чужбину, чтобы воскурять в дни отечественных праздников. В красный платок были завязаны орарь, риза диакона, пара кошей, в которых он вышел из дома и пустился в дальний путь. Он сгреб все это в сторону и достал из сундука кипу бумаг, перевязанных черным шпагатом. Развязал шпагат, и на глаза ему попались запечатанные сургучными печатями пакеты, пожелтевшая бумага, на которой с трудом можно было разобрать сделанную ализариновыми чернилами первую копию Маштоца[117]. Был здесь и белый лист бумаги, поля которого были расписаны монастырским художником.
Он отобрал из этой связки тетрадь и подошел к столу. Это были его путевые заметки… Он с жадностью стал перечитывать… Каждая строка, даже стершееся слово восстанавливали в его памяти все путешествие от Морских врат до вершины горы…
«Курился, играл бурный Араке… Вордан кармир, по-турецки — крмыз». Они глядели на волны Аракса, когда Шиман позвал их. Навстречу им шло стадо.
И копыта, и морды животных, а у некоторых даже грудь и шерсть на животе были окрашены в красный, ярко-красный цвет, словно они прошли сквозь озера крови. Пастух-турок объяснил пришельцам, что стадо прошло через заросли кустарника, ветки которого были сплошь облеплены красными червячками. Пастух показал, в какую сторону идти, и здесь они увидели поле, на котором будто заклали жертвенных быков и разбрызгали кровь по траве. Бехагель фон Адлерскрон, который собирал образцы трав, пресмыкающихся, камней, наполнил этими червячками небольшую бутылочку, а Армениер сказал, что по возвращении покажет им старого монаха, который из этих червячков готовит золотистую красную краску.
— Этот юноша будет весьма нам полезен, — сказал по-немецки профессор. А он смутился, подумав, что утомил их своим бесполезным разговором: «стенание и страх — сердце мое истомил страх»…
Солнце вставало, когда они подошли к монастырю св. Акопа. Он вспомнил мрачного настоятеля, грубого, как окрестные скалы, ободранного и босого, с торчащими, даже из ушей, волосами. Черная борода обрамляла огромный рот. Настоятель наполовину одичал. Его сослали в эту далекую обитель и о его существовании в Эчмиадзине давно забыли. Привыкший к своему одиночеству, он пришел в ужас при виде такого множества людей и среди них чужестранцев. Он поспешно закрыл ворота монастыря и что-то прокричал оттуда. Собаки, которые чаще встречались со зверем, чем с человеком, услышав рык настоятеля, так рассвирепели, что, казалось, были готовы перепрыгнуть через монастырскую ограду и растерзать пришельцев. Тогда к воротам подошел диакон. Он просил настоятеля, грозил ему, потом вновь умолял, пока тот, заперев собак в хлеву, наконец, не открыл ворота. И тем не менее настоятель-отшельник отказался благословить крест, который «антихристы» несли с собой на вершину.
«Сент. 27-го, зеркальным светом сияет гора под крылом нежного Зефира…»
Они приютились в расщелине скалы высоко над Кипгёлом. Это было их третье восхождение. До этого они возвращались с полпути, объятые ужасом; вдохнув туманный холод Арарата, увидев бездонные пропасти, пещеры, в которые никогда не проникал солнечный луч. Саак, крестьянин из Акура, не боялся ни холода, ни ледников. Его ввергала в ужас вершина горы: возможно ли, чтобы человеческое существо ступило туда ногой? Молния поразит его, какая-то сверхъестественная сила иссушит эту ногу, или вдруг разверзнется скала, и грешник провалится в преисподнюю.
Высоко над Кипгёлом, в расщелине скалы, горел их костер. Это был первый огонь, который на такой высоте на склоне горы разжег человек. Дрова они подняли сами на своих плечах и потому сейчас старались впитать в себя все тепло. Молчали. При отсветах огня профессор делал какие-то пометки. Он даже выглянул из расщелины и стал наблюдать звезды.
— У него сердце льва, — сказал акурец, тесно прижимаясь к Абовяну, духовное звание которого внушало ему веру в то, что, должно быть, господу угодно это восхождение, и напрасно грозил ему настоятель адскими муками.
Они молчали. Костер догорал. Диакон подержал руки над остывающей золой… Что это сорвалось и со страшным грохотом покатилось в пропасть? Ледяная ли глыба, или скала, а может, дрогнула вершина горы? Прислушались: кажется, вскрикнули в ущелье, позвали эге-ге-ге!.. и эхо загрохотало в ущелье. Хохочут, смеются, хлопают в ладоши, ясно слышится позванивание серебряных украшений. А теперь что-то шумит, где-то близко капает ледниковая вода: зонг, зонг, словно падает в медный кувшин. В ушах у Саака шумит, он припадает к земле, прислушивается. Профессор спрашивает диаконуса, что это делает «Исаак»?
— Ему кажется, что под скалой течет вода…
Снова раздается жуткий грохот. Что-то опять обвалилось — ветер приносит снежную пыль.
— Начнем подъем, господа, рассвет уж близок, — говорит профессор. Он вновь что-то измеряет. Саак с удивлением смотрит на барометр. «Что за люди эти немцы… И они поклоняются кресту… Слава тебе, господи, слава тебе». Саак вытягивает из-за пояса топор И принимается вырубать ступени во льду. Они берут в руки палки и начинают последнее восхождение. Налетает ветер и разносит по всему миру золу из первого костра, который они разожгли на безмолвной высоте.
Они поднимаются все выше. Предрассветный сумрак, адамова мгла, тот час, когда сквозь густой мрак пробивается свет. Бледнеют звезды. В бездонном небе еще сияют две-три белые звезды. Отсюда они еще больше, еще светлее… Вот и Венера… Желтовато-белый свет звезд льется на голубые льды. Они идут, словно ступая по замерзшим облакам — под ногами не чувствуют тверди — восходят к вечности, где царствуют одни только звезды.
Он потер виски. Устал, время сна давно минуло, но этой ночью ему не до сна. Холод пронизывает его. Холодная тишина и в душе, бескрайняя, неисчерпаемая тишина, как в тот предрассветный час.
Листок бумаги среди страниц тетради… Его почерк. В одном месте бумага пожелтела, когда держал ее над лампадой…
«Повеяло в тиши дыханием нежнейшего Зефира…».
«Как-то вознамерился я проникнуть в лоно святой горы Масис».
«Где ты, утро, сладчайший