посылал отцу Мирзама богатые подарки и получал от него более ценные. У сеида была дочь по имени Фатьма. Ашуги называли ее «райской птицей» и «лилией полей». Мирзам смутно помнил миндалевидные глаза девушки и белые зубы, которые светились на смуглом лице. И вот обычная история, которыми так богат восток сардаров. Хан Кор-Гусейн похищает Фатьму. Сеид Эхсан не находит способа освободить дочь из гарема. Некий дервиш посвящает сеида в тайну внушения. Вдвоем они пробираются на поле, где женщины собирают хлопок. Колдовством и, бог знает, еще какими чарами дервиш заставляет женщин увидеть мутную реку («пред их очами», как писал один из современников)… Женщины, подняв подол, осторожно ступают голыми ногами, будто переходят реку. В городе начинается переполох, все бегут, чтобы увидеть чудо.
На следующий день необъяснимая и таинственная сила побуждает жен сардара выйти из гарема. Из ворот сверкающего дворца выходят прекрасные грузинки, негритянки, армянки с кожей пшеничного цвета, девушки из страны Лазов, черкешенки и красавицы персиянки, — одним словом, весь гарем Кор-Гусейна. Среди голоногих женщин сеид Эхсан узнает свою дочь и бежит к воротам крепости. Страже едва удается закрыть ворота и предотвратить позор сардара.
Дервиш той же ночью бежит из города. Сеида Эхсана ослепляют и ссылают в Казвин. Говорят, что слепой сеид еще долго жил. Он выходил из Казвина, садился на обочине идущей с севера дороги. Когда шел караван, он приветствовал ведущего и спрашивал, что есть из «Ираван шхара»[119]. И так много лет он оплакивал свое пленение.
…По улице проходили три турка, один из которых нес на голове блюдо с каким-то узлом. До Мирзама донеслись слова:
— Что нужно этому армянину в наших краях?
Потом один из них обернулся. Он увидел безмятежность на лице Мирзама и опустил голову.
Старик встал.
3
Вверх к Конду раскинулся Гюрджи-каравансарай, с крохотными и одинаковыми лавочками шапочников и башмачников. К югу, в сторону крепости кишел муравейник продавцов мелочей. Здесь же расположились жестянщики, кузнецы и ковали. Перестукивание их молотков, пламя горнов и острый перезвон стали и меди заглушали многоголосый гомон рыночной площади. Отдельный участок занимали красильщики, седельщики, гончары и кожевенники. В туманные дни отсветы огней жестянщиков и кузнецов придавали какую-то таинственность черным от сажи лицам людей, которые тяжелыми молотами били словно по самой земле, и земля гудела, рассекала мрак снопом искр. Другие мастерские в это время были погружены во мрак.
И наоборот, в солнечные дни первые походили на закопченные от пожара лачуги, между тем как перед красильными мастерскими развевались на ветру лазурные, алые, розовые и других цветов полотнища. Во всех кварталах без исключения было грязно. Напротив кузней высились груды мусора и копытных стружек, перед лавками кожевенников — волосы, куски заплесневелой сыромятины. Красильщики выплескивали прокисшую краску прямо за дверь мастерской, и с этих разноцветных луж поднималось острое зловоние. Даже бездомные псы, которые вечно кружились стаями и в особенности возле мясных рядов, не подходили к этим нечистотам и предпочитали гниющей коже кучи горячей золы, выбрасываемой банщиками.
Среди тысячи ремесленников не было ни одного здорового румяного человека: все — тощие, с мертвенным цветом лица и тусклыми глазами. Только кузнецы отличались могучим телосложением, да и те горбились, их воспаленные от ярких искр глаза устрашающе краснели на черных от сажи лицах. Некоторые, красильщики, к примеру, за целый день почти не видели солнечного света. Они работали под землей, у глубоких чанов с краской. Постоянная сырость и ядовитые испарения изнуряли их, и они стали похожи на привидения, которые длинными шестами вылавливали из мглы яркие куски шелка, полотна, шерсти. С утра до ночи работали: кто по колено в воде, как кожевенники, кто не поднимая головы, а кто в густой грязи, как гончары. Будто сосланные на галеры, которых безжалостная нужда навеки приковала к безрадостной и безнадежной жизни.
Изредка звучало пение, и если, тем не менее, кто-то пел о горестных своих днях, то это была песня, оплакивающая безысходную жизнь, заунывная, изматывающая душу восточная песня о том, что жизнь — это запертая дверь — плачь или смейся, она все равно никогда не откроется. Случалось, старый кузнец, опираясь на тяжелый молот, слушал эту песню и кожаным фартуком утирал повлажневшие глаза.
Но не только все это было знаменитым ереванским Чарсу-базаром[120]. Точнее, эти кротовые норы не считали рынком те торговцы, которые имели свои лавки на крытом рынке. Они издевались над бедными ремесленниками и называли их базар «Кюлхане», то есть куча пепла, или «Бит-базар» — вшивый рынок, потому что здесь имели дело с неимущим клиентом и, кроме того, в этом квартале промышляли те мелкие сарафы, которые по мизерным ценам скупали у задыхающегося в долгах крестьянина его последний кусок войлока, одеяло, чуху. Но разница была не только в том, что торговцы крытого рынка называли ремесленнический рынок «Бит-базаром», а свой — «Хан-базаром». Разница таилась глубже. Мечтой башмачника было выпить чай в рыночной чайхане из расписных с позолотой чашек, знаменитый чай с ароматом розы. А он пил мутную воду из канавы или тот простой чай, который разносил по мастерским сам чайчи — продавец чая. Там сидели на хорасанском ковре, здесь — на потертой шкуре или циновке. Там воздух был напоен ароматом сушеных фруктов, индийского кардамона, персидских атласных тканей, отменного табака, алепского мыла, янтаря, рахат-лукума, миндаля и других сластей, благовоний, дорогих тканей… Даже бездомные собаки, которые щенились в теплых мусорных кучах, даже собаки испытывали ужас перед крытым рынком. С наступлением темноты они подходили к его высоким аркам и, опьяненные тем райским ароматом, который лился сквозь щели закрытых ворот, принимались от отчаяния выть и лаять на луну.
Некий путешественник, капуцинский монах Антонио Джиованелли, дойдя от Трапезунда до Персидского залива, так описывал знаменитый ереванский рынок:
«Через главные ворота может пройти бок о бок пара верблюдов, даже навьюченных. Грек-ювелир, который не раз путешествовал из Тавриза в Трапезунд и обратно, уверял меня, что в орнаменте над главными ворогами высечен фирман шаха Шир-Хосрова. В нем шах утверждает правила торговли. А один местный торговец, в магазине которого я бывал и видел ковры, достойные украсить пол храма Santa Maria Novella в моей родной Флоренции, уверял меня, что грек солгал и что орнамент этот ни о чем не свидетельствует, разве только о таланте создавшего его мастера. Я больше верю этому местному купцу, армянину по национальности, чем греку, ибо, как я рассказал в начале своих путевых записей, греки меня коварно обманули, как и коварна и лжива