Отношения между ними так и не сложились. Если Александр и Иван никогда не посягали на откровенность Чехова, на душевную дружбу с ним, то Михаил всё еще не осознал, что они родные, но не близкие люди. И то, что он брат, не давало ему права на задушевные беседы и доверительные признания.
* * *
Говорил ли Чехов до сих пор еще кому-нибудь кроме Суворина, что он привык к нему, чувствовал себя свободно с этим человеком, правильно понятым, а потом не истолкованным дурно? Кому еще он доверял и доверялся? Покойному Свободину? Или Плещееву, весть о смерти которого 26 сентября 1893 года в Париже быстро донеслась до России?
7 октября Лидия Стахиевна послала короткое письмо с настоятельной просьбой к Чехову приехать в Москву: «Мне так хочется Вас видеть, так страшно хочется этого, и вот и только — я знаю, что это желанием и останется! <…> Ведь мне осталось только три-четыре месяца Вас видеть, а потом, может быть, никогда». И далее — просьба уже не о встрече, но хотя бы о письме: «Умоляю, напишите две строчки, так как Вы не приедете — Плещеева уже похоронили. Не возмущайтесь».
Вероятно, Чехов просил сообщить ему дату похорон Плещеева. Но она не смогла этого сделать по какой-то причине. Заупокойная литургия и погребение на Новодевичьем кладбище прошли как раз 7 октября. Чехов поехал в Москву только 27 октября. В эти дни он пережил еще одну потерю — 25 октября в Петербурге умер П. И. Чайковский. Уже из Москвы Чехов послал телеграмму М. И. Чайковскому: «Известие поразило меня. Страшная тоска… Я глубоко уважал и любил Петра Ильича, многим ему обязан. Сочувствую всей душой». Словосочетание «многим обязан» очень редко встречалось в письмах Чехова. Оно передавало особую душевную признательность за нечто, что существенно повлияло на него самого, на его жизнь.
Понять настроение Чехова по его письмам в эту пору — осенью и ранней зимой 1893 года — необычайно трудно. В глубине — состояние, обусловленное смертью Плещеева и Чайковского. На поверхности — какое-то неожиданное, на первый взгляд бравурное, кажущееся странным, необъяснимым. Да, у него были основания дать себе передышку. Во-первых, определилась судьба книги «Остров Сахалин», отданной в «Русскую мысль», где ее начали печатать уже в октябре. Во-вторых, Потапенко, узнав о казусе с долгом Чехова суворинской «конторе», навел в оной справки. Выяснилось, что бухгалтер ошибся, и всё не так страшно. Значит, отпали «фантастические» планы насчет возвращения в газету и кабалы на десять лет с изданием книг.
К тому же Чехов заключил договор с издателем И. Д. Сытиным на сборник своих рассказов и получил 2300 рублей. К этому его подвигло предложение бывших владельцев имения — выплатить им оставшуюся по закладной сумму с уступкой 700 рублей, то есть всего 2300 — но сейчас, теперь, сразу. Чехов согласился и в конце года уплатил этот долг. На нем остался еще банковский долг в 5800 рублей (как он шутил, «быть должным банку приятно даже»). А еще долг суворинской книжной фирме и самому Суворину — 3490 рублей, который Чехов полагал погасить в крайнем случае в следующем году. Всего же — свыше девяти тысяч рублей. И все-таки, по сравнению с весной 1892 года, долг сократился наполовину.
В такие минуты на Чехова находил легкомысленный стих. Однажды он сказал о себе: «К тому же, когда у меня бывают деньги (быть может, это от непривычки, не знаю), я становлюсь крайне беспечен и ленив: мне тогда море по колено…» Это ощущение независимости от мыслей о деньгах Чехов иногда называл праздностью. И много раз говорил, что она необходима ему для личного счастья и для сочинительства. Когда бы за письменный стол его гнали не соображения о том, на что купить инвентарь, как расплатиться с работниками, где взять деньги, чтобы уплатить проценты в банк, а лишь желание писать.
Он отделял эту праздность от ничегонеделания, от банальной лени, приравнивая ее к наслаждению природой и одиночеством. Слово лень без конца мелькало в его письмах. Наверно, кого-то из его корреспондентов оно вводило в заблуждение, потому что имело много смысловых оттенков. От общеизвестного, обыкновенного — до такого, который передавал особенности личности Чехова, его, как он говорил, «психико-органические свойства». Как-то на упрек Суворина он ответил: «Вы пишете, что мой идеал — лень. Нет, не лень. Я презираю лень, как презираю слабость и вялость душевных движений. Говорил я Вам не о лени, а о праздности, говорил притом, что праздность есть не идеал, а лишь одно из необходимых условий личного счастья».
Иногда под ленью подразумевалось состояние душевной усталости. Порой он скрывал за этим словом свою опустошенность после напряженной работы, когда, наверно, еще шло расставание автора со своими созданиями, когда он словно перенастраивался на новую работу и замедлившееся сочинительство называл ленью. Физическую усталость, например, после Сахалина или в 1892 году в «холерное» лето он тоже прятал за этим словом. Рассказывал в письме Н. М. Линтваревой о бесконечных разъездах по своему медицинскому участку и шутил: «Моя лень оскорблена во мне глубоко».
Было еще одно утомление, при котором Чехов поминал лень. Это однообразие. Оно словно усыпляло его. Шла ли речь об одноцветных пейзажах, о монотонном образе жизни, о пустых разговорах. Его раздражали даже одинаковые конверты, купленные домашними про запас. Глубокой осенью 1892 года он писал Суворину из Мелихова: «Однообразие сугробов и голых деревьев, длинные ночи, лунный свет, гробовая тишина днем и ночью, бабы, старухи — всё это располагает к лени, равнодушию и к большой печени. <…> Один мой сосед, молодой интеллигент, сознавался мне, что любит читать, но не в состоянии дочитать книгу до конца. Что он делает в зимние вечера, для меня непостижимо».
Когда мысль о деньгах томила особенно сильно, Чехов не скрывал того, как не хочется ему писать, какая лень садиться за письменный стол. Однако с годами, незаметно, но неуклонно, со словом лень стало сочетаться слово старость. Осенью 1892 года Чехов писал Щеглову о своей мелиховской жизни: «И тепло, и просторно, и соседи интересные, и дешевле, чем в Москве, но, милый капитан… старость! Старость, или лень жить, не знаю что, но жить не особенно хочется. Умирать не хочется, но и жить как будто бы надоело. Словом, душа вкушает хладный сон».
Эта перемена: лень писать — лень жить, могла быть связана и с его давним странным чувством, что после 30 лет наступает старость, точнее, старение, утрата внутреннего возбуждения, необходимого для сочинительства. Может быть, так проявлялась уже осознанная реальность: у него чахотка и это необратимо. Или переполняло недовольство тем, что он написал в последние годы. Или сказались «тяжесть и угнетающая сила» сочинительства, этого «червя», уже много лет подтачивавшего его жизнь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});