Вот после этих итогов Чехов и сказал: «Между тем я литератор и должен писать даже здесь, в Ялте». Болезни почти сократили в его жизни некоторые житейские радости и привычки: курение, алкоголь и «вакхическое настроение». Накопившиеся сюжеты томились в голове и требовали сил и времени. Невидимый враг, которого он не страшился, но о котором знал, тоже подтачивал его изнутри, как и сочинительство.
Может быть, поэтому Чехов заговорил о сокращении или даже прекращении «медицины» в пользу беллетристики. Они по-прежнему не исключали друг друга. Но сил на то и другое занятие, наверно, оставалось всё меньше. Месяц в Ялте не дал того, чего он обыкновенно ожидал от поездок: запаса «тепловых, цветовых и всяких других впечатлений». Кашель не ослаб, а перебои сердца усилились. Однако не ялтинская скука раздражала Чехова и гнала домой. Но нечто, видимо, имевшее отношение всё к тому же — «Я литератор». Словно что-то не давалось в руки, ускользало.
27 марта он написал Суворину: «Лихорадящим больным есть не хочется, но чего-то хочется, и они это свое неопределенное желание выражают так: „чего-нибудь кисленького“. Так и мне хочется чего-то кисленького. И это не случайно, так как точно такое же настроение я замечаю кругом. Похоже, будто все были влюблены, разлюбили теперь и ищут новых увлечений».
Под «увлечениями» могли подразумеваться и религиозно-нравственное учение Л. Толстого, и философские идеи А. Шопенгауэра, и пророчества М. Нордау о вырождении, о болезнях «конца века», и «философия жизни» Ф. Ницше. Русский образованный человек постоянно искал «кисленького», примыкая к модным увлечениям. При этом сочетал временный интерес к популярным идеям с вековыми обычаями. Рассказывая с симпатией о семействе Линтваревых, о каждом из них, Чехов однажды заметил о старшей, А. В. Линтваревой: «Мать-старуха, очень добрая, сырая, настрадавшаяся вдоволь женщина; читает Шопенгауэра и ездит в церковь на акафист». И о младшем, Г. М. Линтвареве: «Второй сын — молодой человек, помешанный на том, что Чайковский гений. Мечтает о жизни по Толстому».
В письме Суворину от 27 марта 1894 года промелькнуло слово «постой» в связи с «толстовской моралью», которая владела Чеховым, по его признанию, лет шесть-семь, а теперь перестала трогать: «Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. <…> Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках». Судя по письмам Чехова, «толстовская мораль» все-таки была сама по себе, а отношение к сочинениям Толстого и к его личности — само по себе. Зимой минувшего 1893 года он уверял Суворина: «Толстой, я думаю, никогда не постареет. Язык устареет, но он всё будет молод».
Уже несколько человек передавали Чехову, что Толстой хорошо отзывался о нем. Год назад А. И. Эртель, едва познакомившись с Чеховым и, видимо, желая выразить свою симпатию, предлагал вместе сходить к Толстому, который благоволит к Чехову. Но он отклонил предложение: «<…> мне некогда, а главное — хочется сходить к Толстому solo». В феврале 1894 года Меньшиков писал Чехову: «В Москве был у Л. Н. Толстого. Жена его Софья Андреевна и дочери очень Вами интересовались. „Если бы Чехов посетил нас, мы были бы очень рады“, — заметила она между прочим, — очевидно, и сам Т[олстой] очень Вас любит (а он необыкновенно интересен, прост и добр)».
Настойчивее всех был Петр Сергеенко. Зимой 1893 года он сообщал Чехову в своей выспренней манере: «Недели две тому назад мне пришлось беседовать о тебе с моим другом Львом Толстым, который очень интересовался тобой и рад с тобою свидеться. А сегодня мой друг приходил в „Америку“ за твоим адресом. (Они были с Репиным, к[ото]рый хотел видеть тебя)». Сергеенко всячески стремился сблизиться с Чеховым. Приглашал к себе, подозревал, что приятель придумывает причины для уклонения. И однажды даже проверил, действительно ли была больна Мария Павловна, на недомогание которой он сослался. Это задело Чехова, и он написал Сергеенко: «Я никогда не вру».
Но Петр Алексеевич поставил себе целью — познакомить Чехова и Толстого. Случись такое, он наверняка долго и многим обрисовывал бы свою роль посредника, свое законное место не около, а среди известных людей. Чехов рассказал Суворину в письме от 7 августа 1893 года о несостоявшемся походе: «Я хотел быть у Толстого, и меня ждали, но Сергеенко подстерегал меня, чтобы пойти вместе, а идти к Толстому под конвоем или с нянькой — слуга покорный. Семье Толстого Сергеенко говорил: „Я приведу к Вам Чехова“, и его просили привести. А я не хочу быть обязанным С[ергеенк]у своим знакомством с Толстым». В этом сопротивлении было нечто общее с уклонением от участия в юбилейном обеде в честь Григоровича. Вообще с любой ситуацией, отдающей тем, что братья Чеховы, воспитанные на чинопочитании, называли иронически «целованием ручек».
Чехов тоже испытывал интерес к Толстому. Чем меньше трогала его «толстовская мораль», тем охотнее, может быть, он познакомился бы с самим Толстым. Так что из души его «уплыл» не Толстой, а закончился «гипнотизм» толстовской философии: «Я свободен от постоя». Свободен от гипнотизма не только этой, но и других идей, превращавшихся в моду: «Рассуждения всякие мне надоели, а таких свистунов, как Макс Нордау, я читаю просто с отвращением». Так что, наверно, не «чего-нибудь кисленького», не нового увлечения или «постоя» хотелось Чехову. У сердитого настроения были иные истоки, нежели разочарование.
Он ехал в Крым с намерением писать пьесу. И не писал, «не хотелось». Писал прозу. Но и то с перерывами. Раздражали посетители, толпа на набережной: «люди нудные, скучные, природа кладбищенская»; — «Море прекрасно. Прекрасны пароходы. Но публика некультурная, нудная». Публика и вправду бывала назойливой. Один из современников вспоминал, как дамы и молодежь специально гуляли по набережной, чтобы увидеть «знаменитого Чехова»: «Чехов! Чехов! Вон он стоит! Вон он пошел! Вон он остановился!» Этот же новый ялтинский знакомый Чехова запомнил его рассказ, как пришла к нему в гостиницу молодая дама: «Конфузится, не может говорить от волнения, смотрит исподлобья. <…> Я ее принимаю, прошу садиться, спрашиваю: „Чем могу служить?“ Она села и, преодолев волнение, говорит: „Извините… Простите меня! Я хотела… на вас посмотреть! Я никогда… не видала писателя!“»
Некоторые посетители не сомневались, что случаи из их жизни — готовые сюжеты, «достойные пера» знаменитости. Так порой считали и корреспонденты Чехова. При встречах или в письмах ему теперь, как «модному писателю», задавали вопрос, который коробил его, подобно слову «кушать»: «Чем теперь заняты? Что подарите нам нового? Чем нас порадуете?» Утомительна была непременная фраза отдыхающих: «Наша красавица Ялта».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});