Как выглядел Чехов в ту весну? Как держался на людях? По воспоминаниям, в компании более молчал, чем говорил. Делал вид, что попивает вино. Одет он был просто. Летняя рубашка с отложным воротником и шнурком вместо галстука, пиджак довольно скромный, без франтовства. В бородке пробивалась седина, стрижка стала короче. Взгляд еще заметнее ушел в себя.
Может быть, в Ялте Чехов работал над рассказом «Вечером» (позже «Студент»), опубликованным в газете «Русские ведомости» 15 апреля, то есть через десять дней после возвращения Чехова в Мелихово.
* * *
Критики, словно сговорившись, рассуждали о рассказе «Бабье царство» («Русская мысль», 1894, № 1), разойдясь в его оценке. И будто не заметили тогда же, зимой и весной 1894 года, двух рассказов Чехова в популярной московской газете «Русские ведомости» — «Скрипка Ротшильда» и «Студент». Словно они появились в захолустном издании. Между тем в них проступило что-то очень важное.
Яков Бронза никогда никому не сострадал и вдруг, незадолго до смерти, сидя на берегу реки, пожалел старую вербу: «Как она постарела, бедная!» Человек мысленно оглянулся в прошлое и не нашел «ничего, кроме убытков, и таких страшных, что даже озноб берет». В тоске от «пропавшей, убыточной жизни» и в печали по несбыточному, наверно, родилась песня Якова («Скрипка Ротшильда»), Студент духовной академии, Иван Великопольский, удручен мыслью, что ужас жизни — «лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета» — был, есть и будет, и жизнь не станет лучше.
В этом чувстве слышались отзвуки настроения, остро пережитого Чеховым в последние годы, о котором он написал Суворину в октябре 1892 года: «Я, голубчик мой, далек от того, чтобы обманывать себя насчет истинного положения вещей; не только скучаю и недоволен, но даже чисто по-медицински, т. е. до цинизма, убежден, что от жизни сей надлежит ожидать одного только дурного — ошибок, потерь, болезней, слабости и всяких пакостей <…>»
На эти же годы пришелся страх, что он исписался, «высох», «иссяк», утерял вдруг радость сочинительства. Но каким-то скрытым напряжением душевных сил он, судя по письмам, одолевал свое состояние. И это обновляло интонацию его прозы. Недаром Чехов называл «Студента» своим любимым рассказом.
Его герой встретил у реки двух вдов, мать и дочь, содержащих огороды. В Страстную пятницу, у костра, он рассказал им про другую ночь, что случилась девятнадцать столетий назад в Гефсиманском саду. Про костер во дворе первосвященника, про отречение Петра и его горькие слезы. Мысль о вечном ужасе жизни, пусть на мгновение, но сменилась в душе студента мыслью о том, что «правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле».
Не простая смена мыслей в сознании героя, а душевный сдвиг стал сюжетом рассказов 1894 года. Некоторые из героев испытывали внезапное чувство минутной радости: «радость, что сегодня Рождество, вдруг шевельнулась в ее груди» («Бабье царство»); — «и вдруг в груди его шевельнулось радостное молодое чувство» («Черный монах»); — «и радость вдруг заволновалась в его душе» («Студент»), Это было ощущение, которого еще недавно остро недоставало самому Чехову, в чем он признавался в минувшие годы. Болезнь приковывала его к одному месту (к курорту, к дому), то есть к однообразным впечатлениям. Ему же хотелось куда-то ехать, плыть: «Люблю я море и чувствую себя до глупости счастливым, когда хожу по палубе парохода или обедаю в кают-компании». Кажется, будь Чехов поздоровее, то опять уехал куда-нибудь далеко и надолго, в кругосветное плавание.
Он не раз говорил, что всё новое видит резко, а привычное будто туманится, расплывается. Видимо, наблюдательность обострялась в поездках, во встречах с незнакомыми людьми, от простора, движения. Вернувшись из Ялты, он предлагал Суворину отправиться «по святым местам»: московские монастыри, Троице-Сергиева лавра, Ярославль, наконец, по Волге. Затем, в последующие дни, называл Киев, и вообще «хоть в Соловки». Только бы уехать куда-нибудь.
Что-то гнало Чехова из дома. Несмотря на кашель, на перебои сердца. В один из апрельских дней он пережил почти предсмертное состояние: «Но на днях едва не упал, и мне минуту казалось, что я умираю: хожу с соседом-князем по аллее, разговариваю — вдруг в груди что-то обрывается, чувство теплоты и тесноты, в ушах шум <…> быстро иду к террасе, на которой сидят гости, и одна мысль: как-то неловко падать и умирать при чужих. Но вошел к себе в спальню, выпил воды — и очнулся».
Однако весной Чехов никуда не уехал. Он работал. Вернулся к давнему сюжету. Когда-то, в 1889 году, он написал первую главу рассказа «Обыватели». О влюбленном учителе гимназии, «утомленном» своим счастьем. Теперь, пять лет спустя, Чехов продолжил повествование о «разнообразном счастье» героя, о семейной идиллии, о «приятной жизни», к которой Никитин пришел через «сиротство, бедность, несчастное детство, тоскливую юность». И вдруг что-то с ним случилось. Какие-то новые мысли забродили в его голове, как «длинные тени». Семейное счастье показалось однообразным, захотелось бежать. Куда? Зачем? Почему?
Один из современников запомнил мнение Толстого об этом рассказе, теперь получившем название «Учитель словесности», что в небольшом сочинении о многом сказано. Однако хотя автор, Чехов, и «обладает художественной способностью прозрения, но сам еще не имеет чего-нибудь твердого и не может потому учить». И далее: «Он вечно колеблется и ищет. Для тех, кто еще находится в периоде стояния, он может иметь то значение, что приведет их в колебание, выведет из такого состояния. И это хорошо». Толстой, вероятно, имел в виду то же, что и литературные критики, не находившие у Чехова «общей идеи», ясного определенного мировоззрения. Но в отличие от них он уловил особенность воздействия сочинений Чехова на читателя. Таинственную колебательность, таящуюся в слове, в сочетании слов, в настроении, рожденном чтением.
Скрытое волнение прорывалось в письмах Чехова, этом своеобразном дневнике. Может быть, даже более точно передававшем его душевное состояние, чем передали бы дневниковые записи для себя. Письмо Суворину от 9 мая 1894 года он закончил неожиданной на первый взгляд, но, видимо, неслучайной зарисовкой, как возвращался с собрания земских врачей в психиатрической лечебнице в селе Покровском-Мещерском поздно вечером на своей тройке: «2/3 дороги пришлось ехать лесом, под луной, и самочувствие у меня было удивительное, какого давно уже не было, точно я возвращался со свидания. Я думаю, что близость к природе и праздность составляют необходимые элементы счастья; без них оно невозможно».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});